Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Бесконечная шутка
Великие романы –
2
Аннотация
Год «Радости»
Я сижу в кабинете, окруженный головами и телами. Моя поза сознательно копирует
форму жесткого стула. Это холодная комната в администрации университета, с обитыми
деревом стенами, картиной кисти Ремингтона и двойными стеклопакетами, отсекающими
ноябрьское пекло, изолированная от административного шума приемной, где только что
принимали дядю Чарльза, мистера Делинта и меня.
И вот я нахожусь здесь.
В пространстве над летними спортивными пиджаками и полувиндзорскими узлами
вдоль полированного соснового конференц-стола, на котором играет паучий блик
аризонского полдня, висят три лица. Это деканы: по приему студентов, спортивной и
научной работе. Я не знаю, кому какое принадлежит.
Кажется, я выгляжу сдержанно, возможно, даже дружелюбно, хотя мне говорили, что
не стоит отходить от вежливой сдержанности и изображать дружелюбие или улыбку.
Я пытаюсь скрестить ноги как можно аккуратнее, лодыжку на колено, руки держу на
брюках. Пальцы сцепил в замок, для меня они похожи на зеркальную серию букв X.
Остальные люди в комнате для собеседований: декан литературной кафедры университета,
4
пусть и более неуклюжий оборот, с фонетической точки зрения здесь более уместен как
ошибка. Декан с плоским желтым лицом подался вперед, оскалил зубы, кажется изображает
тревогу. Он сводит ладони над поверхностью конференц-стола. Его пальцы как будто
спариваются, я же расцепляю свои серии из четырех «X» и крепко хватаюсь за края стула.
Нам нужно откровенно побеседовать о потенциальных проблемах, связанных с моим
поступлением, им со мной, начинает говорить декан. Потом заводит речь об откровенности и
ее значении.
– У моего отдела накопились некоторые вопросы касательно результатов твоих тестов,
Хэл, – он смотрит на цветную таблицу стандартизированных оценок в траншее,
образованной его руками. – Приемная комиссия ознакомилась с результатами тестов,
которые, – уверен, ты сам знаешь и сможешь объяснить, – которые, скажем так… ниже
среднего.
От меня ждут объяснений.
Очевидно, этот действительно весьма искренний желтый декан слева и есть глава
приемной комиссии. И, несомненно, маленькая птичья фигурка справа, стало быть,
Спортивная часть, потому что морщины на лице гривастого декана в центре сложились в
нечто, отдаленно похожее на выражение обиды, которое словно говорит
«Я-ем-какую-то-дрянь-и-чрезвычайно-рад-что-мне-есть-чем-ее-запить», – профессиональное
выражение сомнения у научных работников. Стало быть, Незатейливая Верность
Стандартам сидит в середине. Мой дядя смотрит на Спортивную часть так, словно сбит с
толку. Слегка ерзает на стуле.
Несоответствие между цветом рук и цветом лица у Приемной комиссии просто
поражает.
– …результат устных экзаменов немного ближе к нулю, чем мы привыкли видеть у
абитуриентов, особенно по сравнению с академсправкой из образовательного учреждения,
где занимают руководящие должности твоя мать и ее брат… – он читает прямо с листа в
эллипсе рук, – …судя по которой, за последний год результаты, да, немного снизились, но
под «снизились» я подразумеваю то, что они стали выдающимися, тогда как последние три
года были просто невероятными.
– Запредельными.
– В большинстве учебных заведений не ставят пятерок с несколькими плюсами, –
говорит Литературная кафедра, выражение лица декана невозможно интерпретировать.
– Такое… как бы это сказать… несоответствие, – говорит Приемная комиссия, его лицо
выражает откровенность и обеспокоенность, – должен признаться, служит своего рода
тревожным сигналом потенциальной озабоченности при рассмотрении твоей кандидатуры на
поступление.
– Тем самым мы просим тебя объяснить это несоответствие, если не сказать прямо –
жульничество, – у Учебной части тонкий голосок, довольно абсурдный, учитывая огромный
размер головы.
– Конечно же, под «невероятными» вы имели в виду очень-очень-очень впечатляющие,
а не буквально «невероятные», конечно же, – говорит Ч. Т., кажется, не спуская глаз с
тренера, который стоит возле окна и потирает шею под затылком. Пейзаж за огромным
стеклом скудный – лишь слепящий свет и жаркое марево над растрескавшейся землей.
– Кроме того, ты предоставил нам не две, как положено, а целых девять вступительных
работ, некоторые из них объемом с целую монографию, и все без исключения… – новый
лист, – оценены разными рецензентами как «блистательные»…
Литкафедра:
– В своей оценке я намеренно использовал эпитеты «лапидарный» и «утонченный».
– …но в таких областях и с такими темами, – уверен, ты их хорошо помнишь, Хэл:
«Неоклассические допущения в современной прескриптивной грамматике», «Прикладное
применение новых трансформаций Фурье в голографически-миметическом кинематографе»,
«Становление героического стазиса в эфирном интертейнменте»…
7
очень тихо говорит Научная часть. – Это, кажется, невозможно, пока вы находитесь здесь,
сэр.
Спортивная часть устало улыбается из-под ладони, которой массирует переносицу:
– Может, подождешь секунду за дверью, Чак?
– Тренер Уайт мог бы проводить мистера Тэвиса и его помощника в приемную, –
говорит желтый декан, улыбаясь в мои рассеянные глаза.
– …убедили, что все было улажено заранее, учитывая… – говорит Ч. Т., пока его и
Делинта ведут к двери. Тренер по теннису потягивает гипертрофированную руку.
– Мы все здесь друзья и коллеги, – говорит Спортивная часть.
Это конец. Мне вдруг приходит в голову, что знак EXIT для человека, родным языком
которого является латынь, выглядел бы как подсвеченная красным надпись «ОН УХОДИТ».
Я бы подчинился позыву броситься и опередить их по дороге к двери, если бы был уверен,
что именно это в итоге увидят присутствующие. Делинт что-то шепчет тренеру по теннису.
Доносятся звуки клавиатур и телефонных консолей, когда дверь ненадолго открывается,
потом плотно закрывается. Я наедине с руководящими лицами.
– …не хотели никого оскорбить, – говорит Спортивная часть, на нем
желто-коричневый летний пиджак и галстук в мелких завитушках, – речь идет не только о
физических способностях, которые, поверь мне, мы уважаем и хотим видеть на своей
стороне.
– …не было вопросов, нам бы не хотелось так сильно поговорить непосредственно с
тобой, понимаешь?
– …что, как мы знаем благодаря предыдущим заявкам, прошедшим через офис тренера
Уайта, школа Энфилда находится под управлением, пусть и весьма эффективным, близких
родственников твоего старшего брата – до сих пор помню, как его обхаживал
предшественник Уайта, Мори Кламкин, – поэтому объективированность твоих оценок в
данном случае могут очень легко подвергнуть сомнению…
– Кто угодно – АПУСА3, зловредные программы Пацифик-10, ОНАНАСС…
Эти работы старые, да, но они мои; de moi. Но они старые, да, и не совсем
соответствуют заданным темам вступительных сочинений в стиле «Самый ценный опыт в
моей жизни». Сдай я работу прошлого года, вы бы решили, что это двухлетний ребенок
просто долбил по клавишам клавиатуры, – даже вы, кто тут употребляет слово
«объективированность». А в нашей новой, компактной компании, декан литературной
кафедры начинает вести себя как альфа в стае, одновременно приобретая куда более женские
повадки, чем казалось сперва: выставил бедро, руку положил на талию, при ходьбе поводит
плечами, звенит мелочью в карманах, подтягивая штаны и садясь на стул, все еще теплый
после Ч. Т., закидывает ногу на ногу и наклоняется так, что вторгается в мое личное
пространство, и я вижу нервный тик бровей и сетку капилляров на устрицах под глазами,
чувствую аромат кондиционера для белья и уже кислый запах мятной жвачки изо рта.
– …умный, толковый, но очень стеснительный мальчик – мы знаем, что ты очень
стеснительный, Кирк Уайт рассказал нам о том, что поведал ему твой атлетически
сложенный, хотя и немного чопорный инструктор, – мягко говорит он, положив руку, как
мне кажется, на бицепс моего пиджака (хотя этого не может быть), – ты просто должен
собраться с силами и рассказать свою версию истории этим господам, которые отнюдь не
замышляют ничего плохого, а просто делают свою работу и одновременно пытаются
соблюсти интересы всех сторон.
Я представляю, как сидят Делинт и Уайт, уперев локти в колени, словно в позе
дефекации – позе всех спортсменов в перерыве, Делинт пялится на свои огромные большие
пальцы, пока Ч. Т. меряет приемную шагами, описывая узкий эллипс и разговаривая по
мобильнику. К собеседованию меня готовили, как мафиозного дона к заседанию по закону
RICO. Сдержанно, безэмоционально молчать. Словно игра от обороны, которой меня учил
Штитт: «лучший защита: пусть все само отскакивайт: ничего не делайт». Я бы рассказал вам
все, что захотите, и даже больше, если бы то, что я говорю, было равно тому, что вы
услышите.
Спортивная часть, высунув голову из-под крыла:
– …чтобы это не выглядело так, словно мы приняли тебя только из-за спортивных
успехов. Это может дорого нам обойтись, сынок.
– Билл имеет в виду то, как это будет выглядеть со стороны, а вовсе не реальное
положение вещей, пролить свет на которое можешь только ты, – говорит Литературная
кафедра.
– …как будет выглядеть со стороны высокий спортивный рейтинг вместе с
результатами тестов ниже нормы, заумными вступительными сочинениями и невероятными
оценками, словно бы возникшими благодаря непотизму.
Желтый декан так сильно подался вперед, что на его галстуке теперь точно останется
горизонтальная вмятина от края стола; у него болезненное, доброе и серьезное
«прямо-без-дураков» лицо:
– Послушайте-ка, мистер Инканденца, Хэл, пожалуйста, просто объясни мне, сынок,
почему конкретно нас не обвинят в том, что мы тебя используем. Почему завтра никто не
придет и не скажет: «О, послушайте-ка, Университет Аризоны, а вы же тут используете
паренька только из-за его тела, паренька такого робкого и застенчивого, что он и слова
сказать не может, качка с фальшивыми оценками и купленной вступительной работой».
Свет, отразившись от поверхности стола под углом Брюстера, розой расцветает на
внутренней стороне моих закрытых век. Я ничего не могу сделать, чтобы меня поняли.
– Я не просто качок, – говорю я медленно. Отчетливо. – Возможно, в моей
академсправке за последний год есть небольшие преувеличения, возможно, – но их сделали,
чтобы помочь мне в трудное время. Все оценки до этого de moi, – мои глаза закрыты;
в кабинете тихо. – Я ничего не могу сделать, чтобы вы меня поняли, – я говорю медленно и
отчетливо. – Давайте скажем, что сегодня я съел что-то не то.
Забавно, что сохраняет память, а что нет. Наш первый дом, в пригороде Уэстона, я
почти забыл, – а вот мой старший брат Орин говорит, что помнит, как ранней весной был там
с нашей мамой на заднем дворе, помогал Маман вспахивать холодную почву огорода. Март
или начало апреля. Огород представлял собой прямоугольник из бечевки, натянутой между
палочек от мороженого. Орин убирал камни и комья земли с пути Маман, а та управляла
мотоблоком из проката – похожей на тележку штукой на бензине, которая ревела, чихала и
брыкалась, и, по словам Орина, скорее она управляла Маман, а не наоборот; Маман очень
высокая, и ей приходилось наклоняться до боли в спине, чтобы сдержать эту штуковину,
ноги оставляли пьяные отпечатки на вспаханной земле. Он помнит, как посреди вспашки я
вылетел из дома во двор, в какой-то красной пушистой пижаме с Винни-Пухом, весь в
слезах-соплях и с чем-то, как сказал мой брат, очень неприятным на вид в поднятой ладони.
Он говорит, мне было где-то пять, я был в слезах и весь пунцово-красный на холодном
весеннем воздухе. Без конца что-то повторял; он не мог разобрать, пока мать не увидела
меня и не выключила культиватор (в ушах звенело), и не подошла посмотреть, что это у меня
в руке. Оказалось, огромный комок плесени – как предполагает Орин, из какого-нибудь
темного угла в подвале дома, где всегда было тепло из-за печки и который каждую весну
затапливало. Сам клочок брат описывает как нечто чудовищное: темно-зеленый, глянцевый,
слегка волосатый, испещренный желтыми, оранжевыми и красными точками паразитических
грибов. Но самое страшное, что он казался странно нецелым, надкусанным; и эта же
тошнотворная дрянь была размазана у моего открытого рта. «Я это съел», – вот что я
повторял. Потом протянул плесень Маман, а та перед грязной работой сняла линзы, и
поначалу, склонившись надо мной, видела лишь своего плачущего ребенка, который что-то
держит в руке; и из-за самого материнского из всех рефлексов она, кто больше всего на свете
10
боялась гнили и грязи, взяла то, что отдало ей дитя, – и сколько использованных салфеток,
выплюнутых леденцов, пережеванных жвачек в скольких кинотеатрах, аэропортах, машинах,
теннисных центрах она уже вот так взяла? О. просто стоял, говорит он, взвешивал в руке
холодный ком земли, теребил липучку на дутой куртке и смотрел, как Маман наклоняется ко
мне, дальнозорко щурясь, внезапно останавливается, замирает, начинает идентифицировать
то, что я держу, оценивать признаки орального контакта. Брат помнит, ее лицо невозможно
было описать. Ее протянутая рука, все еще дрожащая после мотоблока, зависла перед моей.
– Я это съел, – сказал я.
– Прошу прощения?
О. говорит, что помнит только одно (sic): как сказал что-то язвительное и почувствовал,
как подкрадывается спазм в спине. Наверное, так он ощутил, по его же словам,
надвигающийся чудовищный переполох. Маман отказывалась даже спускаться в подвал,
когда там было сыро. Брат помнит, как я перестал рыдать и просто стоял, ростом и формой
напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме-комбинезоне, держал в руке плесень с
серьезным лицом, словно протягивал отчет по аудиту. О. говорит, в этой точке его память
раздваивается – возможно, из-за переполоха. В первой версии Маман заложила широкий
истерический круг по всему двору и закричала:
– Господи!
– Помогите! Мой сын это съел! – вопила она во второй и более подробной версии
воспоминания Орина, снова и снова, держа пятнистый клочок плесени над головой в горсти,
бегая внутри прямоугольника огорода, пока брат удивлялся первому в своей жизни случаю
взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я
побежал за мамой, но споткнулся о веревку, натянутую вокруг огорода, упал, испачкался,
разревелся.
– Господи! Помогите! Мой сын это съел! Помогите! – продолжала вопить она, бегая
точно по границе огородного прямоугольника; и мой брат Орин помнит, что, даже несмотря
на истерику, ее траектория была ровной, следы – по-индейски прямыми, повороты внутри
веревочной идеограммы – по-армейски четкими, и что все это время она кричала «Мой сын
это съел! Помогите!» и дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина
обрывается.
понятия не имели. Господи, у него же брат играет в гребаной НФЛ. Топовый игрок, думали
мы, с юго-западными корнями. Его статистика была выше всяких похвал. Прошлой осенью
мы наблюдали за ним на протяжении всего турнира «Вотабургер». Никаких припадков или
криков. Один мужик даже сказал, что это был не теннис, а балет.
– И правильно сказал, черт возьми! Это и есть балет, Уайт. Этот мальчик – балерун от
спорта.
– Он, стало быть, что-то вроде спортивного саванта. Выдающиеся балетные данные
компенсируют те проблемы, которые вы, сэр, желали от нас скрыть, заставив мальчишку
молчать, – слева появляется пара дорогих эспадрилий, входят в кабинку, разворачиваются и
смотрят носками на меня. За легким эхом голосов журчит струя мочи.
– …жет, нам уже пора, – говорит Ч. Т.
– Сэр, цельность моего сна нарушена испокон и присно.
– …думали, вам удастся протолкнуть недееспособного абитуриента, сфабриковать
аттестат и вступительные работы, протащить сквозь пародию на собеседование и втолкнуть
в суровую студенческую жизнь?
– Хэл вполне здоров, болван. Просто не надо на него давить. Он чувствует себя
нормально, когда сам по себе. Да, у него бывают некоторые проблемы с возбудимостью во
время разговора. Он хоть раз это отрицал?
– То, что мы наблюдали, лишь очень отдаленно напоминает поведение
млекопитающего.
– Да ерунда. Сами посмотрите. Как там поживает этот наш легко возбудимый паренек,
а, Обри?
– Вы, сэр, по всей видимости, больны. Это дело вам так просто не замять.
– Какая скорая? Вы что, ребят, вообще меня не слушаете? Я же вам говорю, нет…
– Хэл? Хэл?
– Чем-то накачали, желали говорить от его лица, заткнули, а теперь он лежит тут
оцепеневший, с застывшим взглядом.
Хруст коленок Делинта.
– Хэл?
– …раздуть из этого историю, исказить факты. У Академии есть выдающиеся
выпускники, связи с лучшими юристами. Они докажут, что Хэл вполне дееспособен.
Почитай его вступительные, Билл. Мальчишка поглощает информацию из книг как пылесос.
Впитывает данные.
Я просто лежу, слушаю, нюхаю бумажное полотенце и наблюдаю за тем, как
развернулись эспадрильи.
– Возможно, вы не в курсе, но жизнь – это не только собеседования. И кто же не любит
этот особенный львиный рев общественного туалета?
Неспроста Орин говорил, что в этих краях люди живут перебежками от одного
кондиционера к другому. Солнце как молот. Я чувствую: половина лица начинает
запекаться. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, перистые облака расщеплены
на отдельные пряди, как кончики волос. Плотность движения здесь совсем не как в Бостоне.
Носилки особые, с ремнями для конечностей. Тот самый Обри Делинт, которого я годами
считал попросту двумерным солдафоном от спорта, встает на колени рядом с каталкой,
сжимает мою привязанную руку и говорит: «Просто держись там, Букару», – и возвращается
в центр скандала у дверей скорой помощи. Это особая скорая помощь, из такого места, о
котором лучше не стоит вдаваться в подробности, в ее команде не только санитары, но и
какой-то психиатр. Санитары осторожно поднимают меня, ловко обращаются с ремнями.
Доктор, прислонившись спиной к машине, поднял руки, выступая бесстрастным
посредником между деканами и Ч. Т., который протыкает небо антенной своего мобильника,
как саблей, возмущенный, что меня без всякой необходимости и против воли хотят
поместить в какое-то отделение экстренной помощи. Во время бессодержательного спора,
14
есть ли вообще у недееспособного человека воля и желания, небо с юга на север неслышно
режет ультрамаховый истребитель. Врач поднял руки и как бы хлопает воздух, выражая
бесстрастность. У него большой небритый подбородок. В единственном приемном покое, где
я был до этого, почти год назад, меня вкатили на психиатрических носилках и поставили
прямо у ряда стульев из оранжевого пластика; на трех из них подальше от меня сидели люди,
каждый держал в руках пустой стаканчик для лекарств и обильно потел. И словно этого
мало, на последнем стуле, прямо рядом с моей зафиксированной ремнем головой, сидела
тетка в футболке и кепке дальнобойщика, с кожей цвета старой древесины, заметно
скособоченная в правую сторону; она начала рассказывать мне, пристегнутому и
неподвижному, как за одну ночь заработала внезапный аномальный гигантизм правой груди,
которую сама называла «титькой»; она говорила с почти пародийным квебекским акцентом и
описывала историю болезни и возможные диагнозы «титьки» на протяжении двадцати
минут, пока меня наконец не увезли. Движение самолета и его след разрезоподобны, как
будто белое мясо под синевой обнажается и ширится вслед за движением ножа. Однажды я
видел слово «Нож», написанное пальцем на запотевшем зеркале в необщественном туалете.
Я стал инфантофилом. Я вынужден скосить закрытые глаза вверх или в сторону, чтобы
красная пещера не воспламенилась от солнечного света. Звук проезжающих мимо машин
словно неустанно твердит «тише, тише, тише». Солнце же, если хотя бы малая часть его
диска попадает в поле зрения, оставляет на сетчатке синие и красные разводы, как если
смотреть на лампочку. «Почему бы и нет? Почему бы и нет?! А тогда почему бы и не да,
если единственная причина, которую вы можете озвучить, „почему бы и нет”?» – голос Ч. Т.,
удаляющийся от возмущения. Теперь видны только галантные выпады антенны его
телефона, справа на самом краю зрения. Меня препроводят в какое-нибудь отделение
экстренной помощи, где продержат до тех пор, пока я не начну отвечать на вопросы, и
потом, когда начну, мне введут седативные; выходит, это будет стандартное приключение,
но в обратном порядке: сначала путешествие, потом отбытие. Я на мгновение вспоминаю
покойного Косгрова Уотта. Думаю о психотерапевте с гипофалангией, специалисте по
утратам. Думаю о Маман, как она расставляет по алфавиту консервы с супом в шкафчике над
микроволновкой. О зонтике Самого, свисающем на ручке с края журнального столика у
самых дверей в прихожей Дома Ректора. Думаю о Джоне «Н. Р.» Уэйне, который бы
обязательно выиграл в этом году «Вотабургер», как он стоит на карауле в маске, пока мы с
Дональдом Гейтли выкапываем голову моего отца. Никто не сомневался, что Уэйн бы
победил. И у Винус Уильяме4 ранчо недалеко от Грин-Вэлли; она вполне может посетить
финал у 18-летних юношей и девушек. Меня выпустят задолго до начала завтрашнего
полуфинала; я верю в дядю Чарльза. Сегодня вечером почти наверняка победит Димфна5 –
ему шестнадцать, но день рождения у него за две недели до 15-апрельского порога; и завтра
в 08:30 Димфна будет все еще уставший, в то время как я, обколотый седативами, просплю,
как каменный идол. Я никогда раньше не встречался с Димфной на турнирах, как никогда не
играл звуковыми мячами для слепых, но я видел, с каким трудом он справился с
Петрополисом Каном в 1/8 финала, и знаю, что сделаю его.
Это начнется в приемном отделении, прямо у регистрации, если Ч. Т. не приедет сразу
за скорой, или в палате с зеленой плиткой после комнаты с цифровыми инвазивными
устройствами; или, учитывая, что это необычная машина скорой помощи, укомплектованная
врачом, может, даже по дороге: какой-нибудь доктор с небритым подбородком, чистый до
антисептического блеска, с именем, вышитым курсивом на нагрудном кармане белого
халата, и с качественным дорогим пером заведет у носилок шарманку с вопросами-ответами,
этиология и диагноз сократовским методом, по правилам, шаг за шагом. Если верить
Где эта женщина, которая обещала прийти. Она обещала. Эрдеди думал, что к этому
времени она уже придет. Он сидел и думал. Он был в гостиной. Когда только начал ждать, в
окно лился желтый свет, отбрасывал на пол пятно, и Эрдеди все ждал, а пятно побледнело и
поверх него появилась светлая клякса из окна в другой стене. На стальной полке, той, где
музыкальный центр, сидело насекомое. Оно то выползало из дырки в балке, на которой
крепилась полка, то заползало обратно. Темное насекомое с блестящим панцирем. Эрдеди
наблюдал за ним. Пару раз хотел встать, подойти, рассмотреть внимательнее, но боялся, что
если подойдет и рассмотрит, то убьет его, а он боялся его убивать. Не хотел звонить
женщине, которая сказала, что придет: если он займет линию, может, в этот самый момент
женщина и позвонит, и он боялся, она услышит короткие гудки и решит, что ему плевать, и
разозлится, и отвезет то, что обещала, куда-нибудь еще.
Она сказала, что достанет пятюшку марихуаны, 200 грамм необычайно хорошей
марихуаны, за 1250 долларов США. До этого он пытался завязать с марихуаной, может,
где-то 70 или 80 раз. Еще до того, как познакомился с этой женщиной. Она не знала, что он
пытался завязать. Его всегда хватало на неделю или две, может, на два дня, а потом он все
обдумывал и решал, что можно бы кайфануть дома в последний раз. В самый последний раз
приходилось искать нового человека, которому он еще не успел сказать, что собирается
бросить и что нельзя ни в коем случае, пожалуйста, ни при каких обстоятельствах подгонять
ему травку. Надо было все делать через третьих лиц, так как он уже попросил всех знакомых
дилеров, чтобы они его не снабжали. И третьим лицом всегда оказывался кто-то совершенно
новый, потому что каждый раз, как Эрдеди закупался, он знал, это самый последний раз, и
говорил им об этом, и просил об одолжении никогда не подгонять ему товар, никогда. А тех,
кому об этом сказал, он уже больше никогда не просил, потому что был гордый, и еще
добрый, и не хотел ставить никого в такое противоречивое положение. Еще он считал, что
становится стремным, когда дело доходит до дури, и боялся, другие тоже увидят, какой он
стремный. Он сидел и думал, и ждал в неровном X двух лучей света из двух разных окон. Раз
или два бросал взгляд на телефон. Насекомое скрылось в стальной балке, на которой
крепилась полка.
Она обещала прийти в определенное время, и сейчас это время уже прошло. Наконец
он не выдержал и позвонил ей, только с аудио, и выслушал несколько гудков, и испугался,
что слишком долго занимает линию, а потом включился автоответчик, и в сообщении была
ироническая поп-мелодия, ее голос и мужской голос, которые одновременно сказали «мы
вам перезвоним», и это «мы» звучало так, будто они пара – мужчина был чернокожим
красавчиком из юридической школы, она – художником-декоратором, – и он не оставил
сообщение, не хотел, чтобы она знала, как же сильно ему нужна дурь. Он старался вести себя
с ней непринужденно. Она сказала, что знает парня там, за рекой, в Оллстоне, который
продает высококачественную дурь в умеренных количествах, и он зевнул, ответил, ну, не
знаю, хотя, почему нет, давай, особый случай, я не покупал уже не помню сколько. Она
сказала, что дилер живет в трейлере, у него заячья губа, он держит змей, обходится без
телефона и вообще не из тех, кого можно назвать приятным и привлекательным человеком,
16
но этот парень из Оллстона часто продает дурь людям из кембриджских театров, и у него
есть постоянные клиенты. Эрдеди сказал, что даже сейчас не может вспомнить, когда в
последний раз покупал дурь, так давно это было. Сказал, что, наверное, надо подогнать
побольше, его друзья, сказал он, недавно звонили и спрашивали, не сможет ли он подогнать.
У него был такой прием: он часто говорил, что ищет дурь в основном для друзей. И если
женщина не достанет дурь тогда, когда сказала, и он начнет психовать, тогда можно сказать
ей, что это друзья психуют, а не он, и ему жаль беспокоить женщину из-за таких пустяков,
но друзья психуют и беспокоят его, и он просто хочет узнать, может, передать чего, чтобы
они успокоились. Всего лишь посредник, в таком свете он представил бы ситуацию. Мог бы
сказать, что друзья дали денег и теперь психовали, давили, названивали и беспокоили. Такая
тактика бесполезна с этой женщиной, которая обещала прийти и принести, ведь он еще не
отдал ей 1250 долларов. Она не взяла деньги заранее. Она была хорошо обеспечена. Из
обеспеченной семьи, сказала она, объясняя, почему живет в таком славном кондоминиуме,
хотя работает художником-декоратором в кембриджском театре, где, кажется, ставят только
немецкие пьесы в мрачных грязных декорациях. Ее не волновали деньги, она сказала, что
сама отдаст всю сумму, когда доедет до Оллстона в трейлер к этому парню, была уверена,
что в этот конкретный день он будет дома, а Эрдеди просто все возместит, когда она
привезет ему товар. Из-за этого соглашения, довольно невинного, он запсиховал, поэтому
старался выглядеть еще невиннее и непринужденнее и сказал конечно, отлично, пофиг.
Сейчас, вспоминая, он был уверен, что сказал «пофиг», и теперь, ретроспективно, слово его
тревожило, могло показаться, словно ему нет дела, совсем, настолько, что даже неважно,
если она забудет о сделке или забудет позвонить, но когда он принимал решение купить
марихуану еще раз, это было очень важно. Очень. Слишком непринужденно он себя вел с
этой женщиной, надо было заставить ее взять 1250 долларов вперед, напирая на вежливость,
напирая на то, что не хочет доставлять ей финансовые неудобства из-за чего-то такого
банального и обыденного. Деньги – это обязательство, и нужно было сделать так, чтобы
женщина почувствовала себя обязанной выполнить обещание, раз уж оно так его завело.
Стоит ему завестись, как марихуана становится для него настолько важной, что он почему-то
боится показать, насколько. Как только он попросил ее подогнать товар, то был обречен на
определенные шаблоны поведения. Насекомое вернулось. Оно вроде бы ничего не делало.
Просто выползло из дырки в балке на самом краю стальной полки и сидело. Через какое-то
время снова исчезло в дырке, и Эрдеди подумал, что и там оно просто сидело и ничего не
делало. Он чувствовал, что очень похож на это насекомое внутри балки, на которой
держалась полка, хотя не знал, чем именно. Стоило ему решить купить марихуану в
последний раз, как он был обречен на определенные шаблоны поведения. Надо было
связаться с агентством и сказать, что у него форс-мажор, и что он отправил и-мэйл на ТП
своей коллеги и попросил прикрыть его до конца недели, так как следующие несколько дней
будет вне зоны доступа из-за этого самого форс-мажора. Надо было записать на
автоответчик сообщение о том, что он будет недоступен в течение нескольких дней, начиная
с сегодняшнего. Надо было прибраться в спальне: когда у него появится дурь, он не станет
никуда выходить, только до холодильника и в туалет, но даже эти походы будут очень
недолгими. Надо было выбросить все пиво и спиртное, потому что если он выпьет и
накурится одновременно, ему станет плохо, начнутся головокружения, а если у него дома
будет алкоголь, он не может быть уверен, что не выпьет после того, как покурит. Надо было
пройтись по магазинам. Надо было запастись едой. Сейчас из дырки в балке торчал только
один усик насекомого. Торчал, но не двигался. Надо было купить газировку, «Орео», хлеб,
мясо для сэндвичей, майонез, помидоры, M&M's, печенье «Почти домашнее», мороженое,
шоколадный торт «Пэпперидж фарм» и четыре консервные банки шоколадной глазури,
чтобы есть большой ложкой. Надо было взять напрокат картриджи с фильмами в аутлете
домашних развлечений «ИнтерЛейс». Надо было купить антациды, ведь поздно ночью после
того, как он съест все, что накупил, у него обязательно заболит желудок. Надо было купить
новый бонг, потому что каждый раз, когда он докуривал свою безусловно последнюю
17
партию марихуаны, Эрдеди решал, что все, пора завязывать, ему ведь это даже не нравится,
все, хватит прятаться, хватит сваливать работу на коллег, и записывать разные сообщения на
автоответчик, и отгонять машину подальше от дома, и закрывать окна, шторы и жалюзи, и
жить в системе векторов между спальней с фильмами на телепьютере «ИнтерЛейс»,
холодильником и туалетом, и он хватал бонг, заворачивал в несколько целлофановых сумок
и выбрасывал. Холодильник производил лед – маленькие дымчатые серповидные кубики,
которые он обожал, и когда курил дома, всегда пил холодную газировку и ледяную воду.
Язык чуть ли не разбух при одной мысли о них. Эрдеди посмотрел на телефон и на часы.
Посмотрел на окна, но не на кроны и не на шоссе за окнами. Он уже пропылесосил
жалюзи и шторы, все было готово к изоляции. Как только придет та женщина, что обещала
прийти, он тут же изолируется. Он вдруг подумал, что исчезнет в балке, в той самой балке,
которая что-то внутри него поддерживает. Он не знал точно, что именно, и не был готов
посвятить себя образу действий, необходимому для поиска ответа на этот вопрос. Прошло
уже почти три часа со времени, когда должна была прийти женщина, которая обещала
прийти. Консультант, Ранди, через «а», с усами, как у офицера конной полиции, сказал ему
два года назад во время амбулаторного лечения, что Эрдеди не слишком вкладывается в
образ действий, необходимый для исключения вредных веществ из собственной жизни. Надо
было купить новый бонг в «Богартс» на площади Портера в Кембридже, потому что каждый
раз, когда он все докуривал, то выбрасывал бонги и трубки, латунные сеточки и бумажки для
косяков, зажимы и зажигалки, Визин и Пепто-Бисмол, печенье и шоколадную глазурь, чтобы
избавиться от всех будущих соблазнов. Он всегда чувствовал подъем и твердую решимость
после того, как выбрасывал это барахло. А сегодня утром купил новый бонг и свежие
припасы, вернулся домой в полной готовности задолго до того, когда обещала прийти
женщина. Он подумал о новом бонге и новой упаковочке круглых латунных сеточек в сумке
из «Богартса» на столе, стоящем в залитой солнцем кухне, и не смог вспомнить, какого цвета
новый бонг. Прошлый был оранжевый, а до этого – темно-розовый, его дно стало
мутно-розовым от смол всего через четыре дня. Он не мог вспомнить цвет нового и
последнего бонга. Подумал подняться и посмотреть, но решил, что навязчивые проверки и
лишние телодвижения могут испортить атмосферу непринужденного покоя, в которой он
нуждался, пока ждал – торчал, но не двигался, – эту женщину; его агентство устраивало ее
маленькому театру небольшую рекламную кампанию для ретроспективы Ведекинда, и
Эрдеди познакомился с этой женщиной на совещании по дизайну, потом у них два раза был
секс, а теперь Эрдеди ждал, когда же она выполнит свое обещание, данное столь беззаботно.
Он раздумывал над тем, красива ли она. Среди прочих припасов для своего последнего
марихуанового отпуска он купил вазелин. Когда курил марихуану, он имел привычку долго
мастурбировать, вне зависимости от того, была возможность заняться сексом или нет, и в
принципе предпочитал мастурбацию сексу в таком состоянии, а вазелин позволял вернуться
к норме без болезненных ссадин и натертостей. Еще он колебался, стоит ли смотреть на цвет
нового бонга, потому что путь на кухню пролегал мимо телефонной консоли, а он не хотел
вновь поддаться соблазну и позвонить женщине, которая обещала прийти, не хотел
чувствовать себя стремным, беспокоить ее из-за такого, как он непринужденно выразился,
пустяка, и боялся, что несколько бессловесных записей на автоответчике покажутся еще
более стремными, и еще Эрдеди нервничал, что, возможно, займет линию, а она в тот же
самый момент будет звонить ему, ведь она точно позвонит. Он решил добавить услугу
«Ожидание звонка» за номинальную доплату к стандартному пакету оператора аудиосвязи,
но потом вспомнил, что раз уж он абсолютно точно в последний раз потакает своей, как
назвал ее Ранди, «зависимости», такой же хищной, как и чистый алкоголизм, то в услуге
«Ожидание звонка» не будет никакой необходимости, поскольку такая ситуация уже не
повторится. Эти мысли его чуть не разозлили. Чтобы сохранить хладнокровие, с которым он
ждал женщину, сидя в кресле на свету, он сосредоточился на окружении. Теперь насекомого
видно не было. Каждый «тик» настольных часов состоял из трех более мелких «тиков»,
наверное, обозначая подготовку, шаг и перегруппировку. Эрдеди чувствовал, как внутри
18
растет отвращение к самому себе: вот он сидит тут и психует, ожидая, когда ему доставят то,
что уже давно его не радует. Сейчас он даже не мог объяснить себе, почему так любит дурь.
Из-за дури у него пересыхало во рту, и глаза высыхали и краснели, и лицо обмякало, а он
ненавидел, когда лицо обмякало, как если бы марихуана разъедала мимические мышцы, и он
знал и стеснялся того, что происходит с лицом, поэтому уже давным-давно курил в
одиночестве. Он уже не понимал, в чем ее кайф. Не мог выйти к людям в тот день, когда
курил марихуану, так стеснялся. А если курил без остановки больше двух дней перед
экраном «ИнтерЛейса» в спальне, у него начинался болезненный плеврит. От дури мысли
скакали зигзагами, из-за нее он восторженно пялился на развлекательные картриджи, как
слабоумный ребенок, – готовясь к марихуановому отпуску, он всегда закупался картриджами
и старался выбирать те, где все взрывалось и врезалось, и он был уверен: какой-нибудь
специалист по неприятным фактам, типа Ранди, сказал бы, что любовь к такого рода
развлечениям – плохой знак. Эрдеди медленно оттянул галстук, пока собирал в кулак свои
мысли, волю и самосознание и твердо решал, что, когда придет женщина, – а она придет, –
это будет его просто самый последний марихуановый угар. Он выкурит партию так быстро,
ему станет так плохо, а память об этом ощущении будет такой неприятной, что, как только
он избавится от всей дури в доме и жизни, ему больше никогда не захочется повторить
подобный опыт. Он сделает все, чтобы воспоминания об этом последнем угаре были
исключительно неприятные. Дурь пугала его. Из-за нее он боялся. Не самой дури, нет,
просто после нее он боялся всего вокруг. Эрдеди уже давным-давно не чувствовал
освобождения, облегчения или кайфа. В этот последний раз он скурит все 200 грамм – или
120, если очистить, – за четыре дня, больше унции в день, длинными, большими дозами в
девственно чистом бонге, невероятное, безумное количество за день, – он поставил себе
цель, считая ее одновременно самоистязанием и способом скорректировать поведение, он
каждый день будет выдувать по тридцать грамм высокосортной дури, начиная с утра, едва
проснувшись, попив ледяной воды, чтобы отклеить прилипший к небу язык, и приняв
антацид, – в среднем 200–300 длинных затяжек в день, безумное и намеренно неприятное
количество, и он поставил себе цель курить без остановки, даже если марихуана хороша
настолько, насколько утверждает женщина, он все равно забьет пять раз, пока желание
забивать не пропадет минимум на час. Но он себя заставит. Он скурит все подчистую, даже
если не захочется. Даже если затошнит и закружится голова. Приложит все свои упорство,
волю и дисциплину и сделает угар настолько неприятным, настолько гнусным,
отвратительным и неприятным, что отныне его поведение изменится, он никогда не захочет
повторить этот опыт, так как память о четырех безумных днях намертво врежется в мозг. Он
исцелит себя через крайность. Наверное, женщина, когда придет, захочет дунуть щепотку из
200 грамм с ним, потусить, поваляться, послушать что-нибудь из его впечатляющей
коллекции записей Тито Пуэнте и, вероятно, заняться сексом. Эрдеди ни разу не занимался
настоящим сексом под марихуаной. Честно говоря, сама мысль об этом была противна. Два
пересохших рта тыкаются друг в друга, изображая поцелуй, его стеснительные мысли
извиваются, как змеи на палке, он сухо дергается и кряхтит над ней, с опухшими красными
глазами и таким обмякшим лицом, что во время поцелуя его вялые безвольные складки
будут касаться ее обмякшего лица, расползшегося по подушке. Сама мысль противна. Он
решил, что лучше она с порядочного расстояния бросит ему то, что обещала, а он бросит ей
1250 долларов США крупными купюрами и скажет, чтоб на фиг валила отсюда. Или лучше
«на хер», а не «на фиг». Он будет так груб, что память о его хамстве и ее оскорбленном лице
в будущем дополнительно поможет избежать соблазна позвонить ей вновь и повторить образ
поведения, которому он следует сейчас.
Он никогда еще так не психовал, ожидая женщину, которую не хотел видеть. Он
отлично помнил последнюю женщину, которую вовлек в свой очередной финальный отпуск
с марихуаной и опущенными жалюзи. Она занималась апроприацией – на деле это означало,
что она копировала и приукрашивала чужие картины, а затем продавала в престижной
галерее на Мальборо-стрит. У нее был свой манифест художника с
19
самом же деле он тогда опять твердо решил: эти 50 грамм смолянистой дури, настолько
забористой, что на второй день у него началась парализующая паническая атака, и пришлось
отливать в памятную керамическую кружку с эмблемой Университета Тафтса, лишь бы не
выходить из спальни, будут его самым последним угаром, и, покончив с ними, он полностью
разорвет все связи с возможными будущими источниками соблазна и поставок, включая,
естественно, художницу, которая, насколько он помнил, принесла товар ровно тогда, когда
обещала. С улицы донесся грохот мусорного контейнера, опустошаемого в сухопутную
баржу ЭВД. Стыд из-за того, что она могла принять его действия за отвратительное
фаллоцентрическое отношение, только помогал избегать ее. Хотя не совсем стыд. Скорее
ему было некомфортно об этом думать. Пришлось дважды стирать постельное белье, чтобы
избавиться от запаха духов. Он пошел в туалет, чтобы сходить в туалет, изо всех сил
стараясь не смотреть на насекомое, сидящее на полке слева, и на телефонную консоль,
стоящую на лакированной рабочей станции справа. Он твердо решил не трогать ни то, ни
другое. Где же эта женщина, что обещала прийти? Новый бонг в богартсовской сумке
оказался оранжевого цвета, а значит, он все перепутал, когда решил, что это предыдущий
бонг был оранжевым. Новый был насыщенного осеннего оранжевого цвета, а в
послеполуденном свете, льющемся из окна над кухонной раковиной, приобретал оттенки
цитрусового. Мундштук и чаша бонга были из неотшлифованной нержавеющей стали,
зернистой, некрасивой и суровой. Высота бонга – полметра, основание покрыто мягкой
фальшивой замшей. Оранжевый пластик толстый, а поддув на противоположной от трубки
стороне вырезали грубо, так что из дырки торчали острые куски, которые наверняка
вопьются в его большой палец во время курения, что, впрочем, Эрдеди решил считать
частью самоистязания, которое себе устроит, когда придет и уйдет та женщина. Он оставил
дверь в туалет открытой, чтобы наверняка услышать, если вдруг зазвонит телефон или
домофон кондоминиума. В ванной к горлу вдруг подступил ком, Эрдеди зарыдал, но через
две-три секунды уже не мог выдавить ни слезинки. Прошло уже больше четырех часов со
времени, когда столь беззаботно обещала прийти женщина. Где же он был, когда только
начал ждать, в ванной или в кресле рядом с окном, и телефонной консолью, и насекомым, и
окном, из которого на пол падал ровный прямоугольник света. Сейчас лучи падали под все
более острым углом. Прямоугольник превратился в параллелограмм. Свет из юго-западного
окна был прямой и начал краснеть. Чуть ранее Эрдеди думал, что ему нужно в туалет, но там
ничего не получилось. Он попробовал зарядить в дисковод всю кучу картриджей с
фильмами, затем включил огромный телепьютер в спальне. В зеркале над ТП виднелась
картина художницы. Он прицелился пультом в ТП так, словно это оружие, и убавил звук до
минимума. Сел на край кровати, уперев локти в колени, и стал просматривать картриджи.
Каждый картридж загружался по команде в дисковод и там начинал скрипеть и жужжать,
словно насекомое. Но даже ТП не мог его отвлечь, потому что Эрдеди был не способен
задержать внимание на одном картридже дольше чем на несколько секунд. Как только он
понимал, что там за фильм, он начинал психовать из-за того, что на другом картридже есть
что-то более развлекательное, а он упускает момент. И понимал, что у него будет еще уйма
времени, чтобы насладиться всеми картриджами, и головой понимал, что ощущение паники,
чувства, будто он что-то упускает, не имели никакого смысла. Экран висел на стене,
размером с половину большой картины художницы-феминистки. Какое-то время он
просматривал картриджи. Во время нервного просмотра зазвонил телефон на консоли.
Эрдеди вскочил на ноги и оказался рядом с консолью раньше, чем успел замолчать первый
звонок, его переполняло то ли волнение, то ли облегчение, он все еще сжимал пульт от ТП,
но оказалось, звонит всего лишь друг и коллега, и когда он понял, что голос на том конце
провода не принадлежит той женщине, которая обещала принести ему то, что он твердо
решил в течение последующих дней изгнать из своей жизни навсегда, его чуть не стошнило
от разочарования, ошибочно впрыснутого в кровь адреналина, светящегося и звенящего, и он
повесил трубку, освобождая линию для женщины, так быстро, что был уверен – коллега
решил, что либо Эрдеди на него злится, либо Эрдеди просто груб. Еще больше Эрдеди
21
расстроило, что такой поздний ответ на звонок не согласовывался с сообщением о том, что у
него форс-мажор и он будет недоступен, которое он оставит на автоответчике на случай,
если коллега перезвонит после того, как женщина придет и уйдет, а сам Эрдеди целиком
изолируется от жизни, и он стоял у телефонной консоли и пытался решить, стоит ли из-за
риска, что ему опять позвонит коллега или кто-нибудь еще из агентства, поменять запись на
новую, согласно которой он уедет из-за форс-мажора сегодня вечером, а не днем, но решил,
что раз уж женщина обязательно придет, то лучше оставить запись как есть, так он
продемонстрирует верность ее обязательству, и каким-то малопонятным образом этот жест
обязательство усилит. Сухопутная баржа ЭВД тем временем опустошала баки дальше по
улице. Он вернулся в кресло у окна. В спальне все еще работали дисковод и экран ТП, и он
видел в дверном проеме, как в темной комнате мигал и менял основные цвета экран высокой
четкости, и Эрдеди нехотя убивал время, угадывая по изменению и интенсивности цветовой
гаммы, какие именно развлекательные сцены сейчас на невидимом экране. Кресло стояло
спиной к окну. О том, чтобы почитать в ожидании марихуаны, не могло быть и речи. Он
подумал насчет мастурбации, но не стал. Не столько отверг идею, сколько просто не
отреагировал на нее, смотря за тем, как она уплывает прочь. В голову пришла мысль о
желаниях и идеях, за которыми он наблюдал, но которым не следовал, мысль о том, как без
реализации импульсы истощаются, иссыхают и уплывают, словно шелуха, и на каком-то
уровне почувствовал, что все это как-то связано с ним, его обстоятельствами и тем, что –
если этот жестокий финальный угар, на который он решился, никак не решит вопрос, –
можно смело называть его проблемой, но не успел задуматься, даже попытаться задуматься о
том, как этот образ обезвоженных импульсов, уплывающих вдаль, связан с ним или с
насекомым, которое уползло обратно в балочную дырку, потому что в этот самый момент
одновременно зазвонили телефон и домофон подъезда, так громко, мучительно и резко
ворвавшись сквозь маленькую дырочку в огромный воздушный шар цветастой тишины, где
сидел и ждал Эрдеди, и он бросился сперва к телефонной консоли, потом к модулю
домофона, потом, подчиняясь импульсу, снова к телефону, а потом наконец попытался
каким-то образом броситься сразу к ним обоим, но так и замер с раздвинутыми ногами,
раскинутыми руками, словно ловил что-то большое, распятый, погребенный между двумя
звуками, без единой мысли в голове.
– Сухие, липкие бесслюнные звуки, которые могут положить конец любому общению.
– То есть я катил сюда против ветра на велике только для того, чтобы пообщаться с
вами? А наше с вами общение может начаться с вопроса «зачем»?
– Я начну с того, что спрошу у тебя, Хэл, знаешь ли ты значение слова «умоляю».
– Ладно, раз уж вы умоляете, тогда я возьму «Сэвен-Ап».
– Я спрошу еще раз, знаете ли вы значение слова «умоляю», молодой человек?
– Молодой человек?
– В конце концов, на тебе галстук-бабочка. Разве это само по себе не приглашение
называть тебя «молодой человек»?
– «Умолять» – это правильный глагол, переходный: склонять кого-либо к чему-либо
страстными просьбами; горячо просить; уговаривать; взывать. Слабый синоним:
упрашивать. Сильный синоним: заклинать. Этимология: от латинского implorare, «im»
в значении «в» и «plorare» в этом контексте «кричать». Оксфордский Словарь, сокращенное
издание, том шестой, страница 1387, колонка двенадцать и чуть-чуть тринадцатой.
– Матерь божья, так она не преувеличивала?
– В академии меня иногда бьют за такие штуки. Это как-то связано с тем, почему я
здесь? С тем, что я теннисист-юниор с континентальным рейтингом, который еще умеет
запоминать и воспроизводить слово в слово целые фрагменты из словарей, за что меня
иногда бьют, и ношу бабочку? Вы типа специалист по одаренным детям? Это значит, меня
считают одаренным?
СП-Ф-Ф-Ф-Т.
– Пожалуйста. Угощайся.
– Спасибо. ШУЛГ-ШУЛГ-СПА-А-Х…. Фух-х. Ах.
– Все-таки тебя мучила жажда.
– Так что, если я сяду, вы мне все объясните?
– …в конце концов, профессиональный собеседник должен разбираться в слизистых
оболочках.
– У меня может быть отрыжка из-за газировки. Это я заранее вас предупреждаю.
– Хэл, ты здесь потому, что я – профессиональный собеседник, и твой отец назначил
тебе встречу со мной, чтобы ты побеседовал.
– МИ-УРП. Простите.
Кап-кап-кап-кап.
– ШУЛГ-СПА-А-Х-Х.
Кап-кап-кап-кап.
– Вы профессиональный собеседник?
– Да, как я только что сказал, я – профессиональный собеседник.
– Только не надо смотреть на часы, словно я трачу ваше драгоценное время. Если Сам
назначил вам встречу и заплатил за нее, значит, это время мое, правильно? Не ваше. И
потом, но что это вообще значит – «профессиональный собеседник»? Собеседник – это
просто человек, который ведет беседу. Вы берете деньги за то, чтобы вести беседу?
– Собеседник – это также человек, как я уверен, ты помнишь, «интересный в общении».
– Это из словаря Вебстера, седьмое издание. Не из Оксфордского.
Кап-кап.
– Я фанат Оксфордского, доктор. Если вы, конечно, доктор. Вы же доктор? У вас есть
степень? Многие, я заметил, любят вешать на стены свои дипломы, если они у них есть. А
седьмое издание Вебстера – это старый словарь, он уже неактуален. Восьмое издание
Вебстера вносит поправки, что «собеседник – это человек, который ведет беседу с
энтузиазмом».
– Еще «Сэвен-Апа»?
– У Самого все еще продолжаются галлюцинации о том, что я не разговариваю? Вот
почему он сказал Маман, чтобы она послала меня на велике сюда? Сам – это мой папа. Мы
его так называем. А маму мы зовем «Маман». Это мой брат придумал прозвище. Как я
23
понимаю, это не так уж и необычно. Как я понимаю, в большинстве более или менее
нормальных семей люди называют друг друга ласкательными именами или придумывают
милые прозвища. Лучше не спрашивайте о моем семейном прозвище.
Кап-кап-кап.
– Но вы должны знать, что Сам страдает от галлюцинаций, в последнее время, иногда.
Не пойму, зачем Маман позволила ему отправить меня сюда, крутить педали, взбираться на
холм, против ветра, чтобы побеседовать с энтузиастом, у которого нет ни таблички на двери,
ни дипломов на стене, хотя у меня сегодня игра в 3:00.
– Мне, прости за нескромность, хотелось бы думать, что это связано не только с тобой,
но и со мной. Что моя репутация опережает меня.
– Разве эту фигуру речи обычно используют не в негативном значении?
– Со мной очень интересно разговаривать. Я – настоящий профессионал. Люди
покидают мой кабинет, чувствуя себя обновленными. Ты здесь. Настало время беседы.
Может быть, обсудим византийскую эротику?
– Как вы узнали, что я интересуюсь византийской эротикой?
– Мне кажется, ты продолжаешь путать меня с человеком, который просто вывешивает
на дверь табличку со словами «Профессиональный собеседник», а это предприятие – с
шарашкиной конторой, созданной тяп-ляп. Думаешь, у меня нет сотрудников?
Исследователей в штате? Думаешь, мы не изучаем тщательно подноготную всех, с кем
назначены встречи? Думаешь, аккредитованное коммандитное партнерство не собирает
данные о тех интересах своих клиентов, которые помогут наладить беседу?
– Я знаю только одного человека, который использовал слово «подноготная»
в обычной беседе.
– В профессиональном собеседнике с сотрудниками нет ничего обычного. Мы все
тщательно изучаем. Мы копаем глубоко, а потом еще глубже. Молодой человек.
– Хорошо, александрийский период или константинопольский?
– Думаешь, мы недостаточно хорошо изучили твою связь с текущим
внутрипровинциальным кризисом в Южном Квебеке?
– Какой еще внутрипровинциальный кризис в Квебеке? Я думал, вы хотели поговорить
о непристойных мозаиках.
– Наш офис расположен в первоклассном районе важной североамериканской
метрополии, Хэл. У нас первоклассные стандарты. И высокие. Профессиональный
собеседник всегда тщательно копает подноготную. Как ты думаешь, неужели специалист в
области бесед упустил бы из виду порочащие связи твоей семьи с печально известным
членом панканадского сопротивления мсье Дюплесси и его коварной, но якобы неотразимой
личной секретаршей – оперативником Лурией П–?
– Слушайте, с вами все в порядке?
– Так как ты думаешь?
– Мне десять, ради всего святого. По-моему, у вас квадратик на календаре съехал. Я
десятилетний потенциально одаренный теннисист и лексический гений, моя мама – большой
человек в ученом мире прескриптивной грамматики, мой отец занимает выдающееся место в
кругах авангардного кино и оптики, а также он – единоличный основатель Энфилдской
теннисной академии, но при этом хлещет «Уайлд Теки» чуть ли не с 5:00 и во время
утренних тренировок иногда запинается и падает прямо на корте, а иногда страдает от
галлюцинаций, что люди только шевелят губами, но не разговаривают. Я еще даже до буквы
«Г» не дочитал, в сокращенном Оксфордском словаре, а уж обо всех этих Квебеках и
коварных Луриях знаю того меньше.
– … на тот факт, что фотографии вышеупомянутой… связи утекли в газету Der Spiegel,
и все закончилось странной смертью двух человек – папарацци из Оттавы и редактора отдела
международных новостей из Баварии: первому вспороли брюхо альпенштоком, второй
подавился жемчужным луком из коктейля?
– Я недавно закончил читать статью о галлюциногенах. Начал читать о гармонике и
24
тобой.
– Моля о том, чтобы хоть одна беседа, любительская или профессиональная, не
закончилась ужасом? Не закончилась, как остальные: ты пялишься, я проглатываю?
–…
– Сынок?
–…
– Сынок?
Еще отцы влияют на своих сыновей вот в чем: когда у сына ломается голос, он
начинает отвечать на телефонные звонки с теми же речевыми оборотами и интонациями, что
и его отец. Причем вне зависимости от того, жив отец или нет.
Поскольку Хэл уходил из общежития на утренние тренировки еще до 06:00 и часто не
возвращался до самого ужина, сбор портфеля с учебниками, рюкзака и спортивной сумки, да
еще и отбор самых хорошо натянутых ракеток, – все это занимало немало времени. Плюс
обычно Хэл все собирал, отбирал и паковал в темноте, стараясь двигаться очень тихо и
осторожно, потому что на соседней кровати спал его брат, Марио. Марио не тренировался и
не мог играть, зато ему был нужен здоровый сон.
Хэл стоял со спонсорской сумкой для экипировки и перебирал треники, прикладывая
их поочередно к лицу, чтобы определить самую чистую пару по запаху, когда зазвонила
телефонная консоль. Марио встрепенулся и сел на кровати – маленький сгорбленный силуэт
с большой головой на фоне серого предутреннего света из окна. Хэл был у консоли ко
второму звонку и прозрачную антенну телефона вытащил к третьему. Когда он отвечал на
звонки, обычно говорил что-то вроде: «М-м-м-мяуло».
– Я столько хочу сказать, – сообщил голос в трубке. – Голова переполнена мыслями.
В свободной руке Хэл держал три пары треников с эмблемой ЭТА. Он видел, как
старший брат поддался гравитации и откинулся назад, на подушки. Марио часто садился на
кровати и падал назад, не просыпаясь.
– Я не против, – тихо ответил Хэл, – я могу ждать вечно6.
– Это ты так думаешь, – сказал голос. Связь оборвалась. Это был Орин.
– Эй, Хэл?
Свет в комнате был какого-то жутковато-серого цвета, словно бы антисвет. Хэл
слышал, как в коридоре Брандт смеется над чем-то, что сказал Кенкль, и уборщики лязгают
ведрами. Голос в телефоне принадлежал О.
– Эй, Хэл? – Марио проснулся. Чтобы поддерживать огромную голову Марио, нужно
четыре подушки. Его голос доносился из-под скомканных одеял. – На улице еще темно или
это мне так кажется?
– Спи. Еще даже шести нет, – первой в штанину треников Хэл продел здоровую ногу.
– Кто это был?
Хэл сунул три широкопрофильных «Данлопа» без чехлов в сумку для экипировки и
застегнул ее так, что ручки ракеток торчали наружу. Подтащил все три сумки к консоли и
отключил звук у телефона.
– Ты его не знаешь, вряд ли, – сказал он.
Уордин говорит мамка ее обижает. Реджинальд пришел к нам на район, на двор перед
моим домом, где мы с Долорес Эппс прыгали через двойные скакалки, и говорит, Кленетт,
Уордин у меня на хате плакает, говорит мамка ее обижает, и я иду с Реджинальдом до его
дома где он живет, и Уордин сидит в шкафу на хате у Реджинальда, и плакает. Реджинальд
вытащил Уордин из шкафа и мы с ним плакаем и я стираю мокрое с ее лица и Реджинальд
так осторожно снимает с нее ее все рубашки и говорит Уордин, чтоб дала мне поглядеть. У
Уордин спина вся побитая и порезанная. Длинные рубцы сверху-донизу спины, розовые
рубцы, у которых вокруг такая вот кожа, как на губах наших. Меня даже затошнило. Уордин
плакает. Реджинальд говорит Уордин говорит ее мамка обижает. Говорит мамка бьет Уордин
вешалкой. Говорит мамкин хахаль Рой Тони хочет спать с Уордин. Дает ей конфеты и
пятерки. Встает у ней на дороге и шагу не дает ступить, чтоб не полапать. Реджинальд
говорит Уордин говорит Рой Тони однажды ночью, когда мамка Уордин была на работе, он
пришел в комнату где спят на матрасах Уордин и Уильям и Шантель и малыш Рой, и стоял
там в темноте, высокий, и шептал ей всякие вещи, и дышал. Мамка Уордин говорит Уордин
искушает Роя Тони на грех. Уордин говорит она говорит Уордин хочет склонить Роя Тони к
Греху молодой упругой собой. Она бьет Уордин по спине вешалками из шкафа. Моя мамка
говорит мамка Уордин не дружит с головой. Моя мамка боится Роя Тони. Уордин плакает.
Реджинальд садится и просит Уордин рассказать его мамке как мамка Уордин ее обижает.
Реджинальд говорит что Любит Уордин. Говорит что Любит но раньше не понимал почему
Уордин не спит с ним, как девушки спят со своими мужчинами. Говорит Уордин никогда
раньше не разрешала ему снять с нее рубашки до сегодня когда пришла на хату к
Реджинальду в его доме и заплакала, она разрешила Реджинальду снять с себя рубашки,
чтобы показать как мамка бьет Уордин из-за Роя Тони. Реджинальд Любит Уордин. А
Уордин умирает со страху. Она говорит Реджинальд не надо. Она говорит, если она пойдет к
мамке Реджинальда, тогда мамка Реджинальда пойдет к мамке Уордин, и тогда мамка
Уордин подумает, что Уордин спит с Реджинальдом. Уордин говорит ее мамка говорит если
она ляжет спать с мужчиной пока ей не шестнадцать, то мамка забьет ее досмерти.
Реджинальд говорит что не допустит этому случиться с Уордин.
Рой Тони убил брата Долорес Эппс Коламбуса Эппса в Брайтон Проджектс четыре года
уже как. Рой Тони на удо. Уордин говорит он показывал ей какую-то штуку на ноге, эта
штука шлет радиосигналы в полицию что он все еще в Брайтоне. Рой Тони не может уехать
из Брайтона. Брат Роя Тони это отец Уордин. Он уже покойник. Реджинальд пытается
утихомирить Уордин но она все плакает. Уордин такая как будто спятила так ей страшно.
Она говорит она убьет себя, если я или Реджинальд скажем нашим мамкам. Она говорит,
Кленетт, ты моя сводная сестра, я прошу чтоб ты не говорила своей мамке о моей мамке и
Рое Тони. Реджинальд говорит, Уордин, успокойся и ляг спокойно. Мажет маргарином с
кухни порезы на спине. Он осторожно водит липким пальцем по розовым рубцам от
вешалки. Уордин говорит она ничего не чувствует спиной еще с весны. Она лежит животом
на полу Реджинальда и говорит ничего не чувствует кожей со спины. Когда Реджинальд
уходит за водой она просит сказать правду, какое лицо у Реджинальда когда он глядит на ее
спину. Она все еще хоть чуточку красивая, плакает она.
Я не скажу моей мамке про Уордин и Реджинальда и мамку Уордин и Роя Тони. Моя
мамка боится Роя Тони. Из-за моей мамки Рой Тони и убил Коламбуса Эппса, четыре года
30
–…
– Эй, Хэл?
– Да, Марио.
– Ты спишь?
– Бубу мы ведь это уже проходили. Нельзя одновременно спать и разговаривать.
– Я так и думал.
– Рад, что помог.
– Ой, ты сегодня был в ударе. Ой, его еще чуть-чуть и стошнило бы. Когда он запустил
мяч по линии, а ты достал его, и упал, и отбил укороченным, Пемулис сказал, что парень
выглядел так, будто обтошнит всю сетку, так и сказал.
– Бу, я просто надрал ему задницу, вот и все. Закрыли тему. Мне кажется, нехорошо
бесконечно пережевывать, что надрал кому-то задницу на корте. Это вопрос достоинства.
Мне кажется, надо просто оставить эту тему в покое. Кстати о покое.
– Эй, Хэл?
–…
– Эй, Хэл?
– Уже поздно, Марио. Время спать. Закрой глаза и думай смутные мысли.
– Маман тоже всегда так говорит.
– Мне всегда помогало, Бу.
– Ты думаешь, что я всегда думаю смутные мысли. Ты разрешил мне жить с тобой,
потому что тебе меня жалко.
– Бубу, я даже отвечать на это не буду. Я рассматриваю это как тревожный звоночек.
Ты всегда начинаешь капризничать, когда мало спишь. И вот мы как раз видим каприз на
западном горизонте, прямо сейчас.
–…
–…
– Когда я спрашивал, ты спишь, я хотел спросить, ты чувствовал, будто веришь в Бога,
сегодня, на корте, когда был в ударе, когда того мальчика чуть не стошнило?
– Что, опять?
–…
– Мне правда кажется, что полночь в темной комнате, когда я так устал, что даже
волосы болят, а через шесть недолгих часов у меня тренировка, – не самые подходящие
время и место для таких разговоров, Марио.
–…
– Ты у меня каждую неделю об этом спрашиваешь.
– Ты никогда не отвечаешь, поэтому и спрашиваю.
– Так, сегодня, чтобы ты угомонился, давай я отвечу, что у меня есть кое-какие
административные претензии к Богу, Бу. Мне кажется, у него довольно вальяжный стиль
управления, от которого я не в восторге. Я скорее против смерти. А Бог, судя по всему, по
своим убеждениям – за. И я не вижу, как нам договориться по этому вопросу, мне с ним, Бу.
– Ты говоришь про то, когда скончался Сам.
–…
– Видишь? Ты никогда не отвечаешь.
– Еще как отвечаю. Только что ответил.
–…
– Просто я ответил не то, что ты хотел услышать, Бубу, вот и все.
–…
– Есть разница.
– Я не понимаю, как ты мог не чувствовать, будто веришь в Бога, сегодня, на корте.
Ведь все было как надо. Ты двигался так, будто прям веришь.
–…
– Разве ты не чувствовал внутри, нет?
32
– Марио, ты для меня – загадка, как и я – для тебя. Мы по этому вопросу смотрим друг
на друга с разных сторон непреодолимой пропасти. Давай полежим в тишине и подумаем
над этим.
– Хэл?
–…
– Эй, Хэл?
– Так, Бу, давай договоримся: я расскажу тебе анекдот, а ты угомонишься и дашь мне
поспать.
– Хороший?
– Марио, что мы получим, если скрестим человека с нарушением сна, дислексика и
вынужденного агностика.
– Сдаюсь.
– Мы получим человека, который всю ночь изводит себя размышлениями о том,
существует ли высшая лиса.
– Смешно!
– Угомонись.
–…
–…
– Эй, Хэл? Что такое «нарушения сна»?
– То, что заработает любой, кто спит с тобой в одной комнате.
– Эй, Хэл?
–…
– Почему Маман не плакала, когда скончался Сам? Я плакал, и ты, даже Ч. Т. плакал. Я
видел, как он лично плакал.
–…
– Ты много раз слушал «Тоску» и плакал, и говорил, что тебе грустно. Мы все были
грустные.
–…
– Эй, Хэл, как тебе кажется, Маман стала счастливее, когда скончался Сам?
–…
– Кажется, она стала счастливее. И даже выше. Она перестала ездить туда-сюда по
делам. То грамматика в рекламе. То бунт библиотекарей.
– А теперь она никуда не ездит, Бу. Теперь у нее есть Дом ректора и кабинет, и туннель
между ними, и она не покидает территорию академии. Она и так была трудоголиком, но
стала еще хуже. И стала еще более обсессивно-компульсивной. Когда ты в последний раз
видел хоть одну пылинку в этом доме?
– Эй, Хэл?
– Теперь она агорафоб-трудоголик с обсессивно-компульсивным расстройством. Разве
это похоже на счастьефикацию?
– У нее глаза лучше. Они теперь не впалые. Лучше. Она смеется с Ч. Т. намного чаще,
чем с Самим. Она смеется глубже изнутри. Чаще. Ее шутки даже лучше твоих, теперь, часто.
–…
– Почему ей не было грустно?
– Ей было грустно, Бубу. Просто у нее другая грусть, не такая, как у нас с тобой. Я
уверен, что ей было грустно.
– Хэл?
– Помнишь, как приспускали флаг напротив ворот, когда это произошло? Помнишь? И
как его приспускают каждый год на Сборе? Помнишь флаг, Бу?
– Эй, Хэл?
– Не плачь, Бубу. Ты помнишь флаг, который только на середине флагштока? Бубу,
есть два способа опустить флаг до середины флагштока. Ты слушаешь? Потому что мне уже
без шуток пора спать. Так что слушай: первый способ опустить флаг до середины флагштока
33
– это просто опустить флаг. Но есть еще один способ. Можно поднять флагшток. Флагшток
можно сделать в два раза выше обычного. Уловил? Понимаешь, что я имею в виду, Марио?
– Хэл?
– Уверен, ей очень грустно.
Для Орина Инканденцы, № 71, утро – это ночь души. Самое худшее время дня, с точки
зрения психики. Он выкручивает кондиционер до минимальной температуры и все равно
почти каждое утро просыпается весь мокрый, свернувшись эмбрионом, словно погребенный
в психической темноте, в которой любая мысль вызывает ужас.
Брат Хэла Инканденцы, Орин просыпается в 07:30 во влажном аромате духов
«Эмбуш», на другой стороне кровати на мятой подушке лежит записка с номером телефона и
важной информацией убористым завитушным почерком школьницы. От записки тоже
пахнет «Эмбуш». Его сторона кровати промокла насквозь.
Орин делает тост с медом, стоя босиком за кухонной стойкой, в трусах и старой
толстовке академии с отрезанными рукавами, выдавливая мед из головы пластикового
медведя. Пол такой холодный, что ломит ступни, но окно над раковиной такое горячее, что
не прикоснуться: снаружи зверски жарит октябрьский полдень метрополии Феникса.
Дома с командой – неважно, как сильно дует кондиционер или насколько тонкие
простыни – Орин просыпается на своем отпечатке, протравленном потом на кровати,
который весь день медленно высыхает до белого соленого очертания, чуть сдвинутого
относительно других высохших очертаний, появившихся за неделю, так что
кристаллизовавшиеся образы Орина в позе эмбриона разложены на его стороне, как колода
карт, наслаиваясь друг на друга, будто кислотный след или фотография с сильной задержкой.
Жара, сочащаяся сквозь стеклянные двери, стягивает кожу на голове. Орин выносит
завтрак к центральному бассейну комплекса кондоминиумов, садится за белый железный
стол и пытается есть там, на жаре, где кофе не дымится и не стынет. Он сидит и чувствует
тупую животную боль. У него усы из пота. В бассейне бьется о борт разноцветный пляжный
мяч. Солнце как замочная скважина двери, ведущей в ад. Вокруг больше никого. Весь
комплекс – это кольцо из зданий с бассейном и джакузи в центре. Воздух струится над
настилом, как пары топлива. Из-за жары возникает мираж, когда кажется, что пол настила
мокрый, будто полит топливом. Орин слышит звуки картриджей из-за закрытых окон – шоу
с аэробикой, которое ставят каждое утро, и еще где-то играет орган, и та женщина из
соседней квартиры, которая никогда не улыбается ему в ответ, по-оперному распевается,
приглушенная шторами, жалюзи и двойными стеклопакетами. Джакузи пыхтит и пенится.
Записка от вчерашнего Субъекта на фиолетовой бумаге сложена вдвое, в центре
записки – темный кружок, где девушка пшикнула парфюмом. Самое интересное в ее почерке
и в то же время самое печальное, – то, что она закрасила все замкнутые области у букв – «о»,
«е», «в» и «р», а также у цифр «6» и «8» в номере телефона, – а вместо точек над буквами «ё»
и «й» нарисовала сердечки, которые не закрасила. Орин читает записку, пока хрустит тостом,
тот, впрочем, лишь повод съесть побольше меда. Его правая рука меньше, чем левая, ест или
пьет он ей. Гипертрофированные левая рука и левая нога по утрам всегда находятся в покое.
Легкий ветерок толкает разноцветный мяч по голубой поверхности воды в другую
сторону, и Орин наблюдает за его беззвучным скольжением. Над белыми железными
столами нет зонтиков, и положение солнца легко определить не глядя; чувствуешь жар на
теле и по нему можешь спроецировать. Мяч нерешительно возвращается на середину
бассейна и замирает там, даже не качаясь. От того же ветерка шуршат и щелкают листья
сгнивших пальм вдоль каменных стен кондоминиума, и пара листьев отрывается, летит по
34
спиральным траекториям и шлепается на настил. Все растения здесь злые, тяжелые и острые.
Хохолки пальм, торчащие над листвой, обросли чем-то отвратительным, похожим на
кокосовую шерсть. В деревьях обитают тараканы и другие существа. Может, крысы.
Мерзкие высотные твари всех цветов и форм. Все растения тут либо колючие, либо
мясистые. Кактусы в таких странных позах, словно их пытают. Верхушки пальм напоминают
прическу Рода Стюарта, еще с давних времен.
Орин вместе с командой вернулся из Чикаго два дня назад, ночным рейсом. Он знает,
что из всего стартового состава только он и плейскикер не мучаются от физической боли
после разгрома.
За день до того, как они покинули Чикаго, – то есть где-то пять дней назад, – Орин
один сидел в джакузи у бассейна, ухаживая за ногой, в жарком кроваво-красном свете
уходящего дня, опустив ногу в пенную воду, рассеяно сжимая теннисный мяч, который он до
сих пор рассеянно сжимает по старой привычке. Наблюдал, как вода вихрится, пузырится и
пенится вокруг ноги. И вдруг откуда ни возьмись в джакузи шлепнулась птица. С плоским
прозаичным всплеском. Откуда ни возьмись. Из широкого пустого неба. Над джакузи не
нависало ничего, кроме неба. У птицы, видимо, случился инфаркт прямо в полете, и она
умерла и упала с пустого небосвода, и приводнилась замертво в джакузи, рядом с ногой.
Орин пальцем сдвинул солнечные очки на нос и посмотрел на птицу. Вполне заурядная. Не
хищник. Может, какой-нибудь крапивник. Вряд ли это можно было считать хорошим
знаком. Тело мертвой птицы подпрыгивало и ныряло в пене, утопая и снова появляясь на
поверхности, создавая иллюзию продолжения полета. Орин не унаследовал ни одну из
фобий Маман, касающихся беспорядка и гигиены. (Хотя и не был в восторге от насекомых –
конкретно от тараканов). Но он просто сидел, сжимая-разжимая мяч в ладони, и глядел на
птицу, без единой сознательной мысли в голове. На следующее утро, когда он проснулся,
свернувшимся и погребенным, она точно показалась ему плохим знаком.
Орин теперь всегда принимает такой горячий душ, что едва может стоять под струей.
Стены в ванной выложены мятно-желтой плиткой, которую выбрал не он, а, может,
фри-сэйфти10, который жил здесь до того, как «Кардиналы» отправили его новоорлеанцам
вместе с двумя запасными гардами и кругленькой суммой в обмен на пантера 11 Орина
Инканденцу.
И хотя его дом уже сотни раз обрабатывали люди из службы дезинсекции
«Терминекс», из сливных отверстий в ванной все равно лезут огромные тараканы.
Канализационные тараканы, как называли их дезинсекторы. Blattaria implacablus или что-то
типа того. Реально огромные. Похожие на бронированные автомобили. Абсолютно черные, с
панцирями, словно из кевлара, и прочими наворотами. И бесстрашные, выросшие в
гоббсовской канализационной ловушке внизу. Маленькие коричневые тараканы в Бостоне и
Новом Орлеане тоже были не фонтан, но с ними хотя бы легко справиться: заходишь в
комнату, включаешь свет, и они разбегаются. А эти юго-западные гады – включаешь свет, а
они только смотрят на тебя с плитки такие: «Чо, какие-то проблемы?» Орин как-то раздавил
одного из них, только раз, когда эта тварь, как из ада, выползла из сливного отверстия, пока
он принимал душ; он голый вышел из душа, надел ботинки, вернулся и попытался
традиционным способом раздавить его, и результат был взрывной. С того раза на затирке
между плитками до сих пор остался след. Его, кажется, невозможно отчистить. Нутро
таракана. Мерзость. Он предпочел просто выбросить ботинки – это лучше, чем счищать
останки насекомого с подошвы. Теперь он держит в ванной большие стеклянные стаканы, и
если, включив свет, видит таракана, накрывает его стаканом. Через пару дней стенки изнутри
запотевают и таракан дохнет от асфиксии без шума и пыли, и Орин помещает их – стакан и
10 Самый маленький и самый быстрый игрок в команде по американскому футболу, играет в защите.
11 Термин из американского футбола: игрок, выбивающий мяч ногой непосредственно после его розыгрыша.
35
В общем, пока прояснялось, что тезисом программы СВС явно было «Шизофрения:
тело», закадровый голос с бодрым обрывистым акцентом объяснял, что нуда, бедняга
Фентон более-менее безнадежен, если оценивать его как внеинституциональную
функциональную единицу, но, с другой стороны, наука может придать его существованию
хоть какой-то смысл, если изучит и поймет, как именно шизофрения проявляется в
человеческом мозге… что, иными словами, с помощью передовых технологий
позитронно-эмиссионной томографии, сокращенно ПЭТ (у них же спонсор «Цифровые
инвазивные устройства», Орин слышит, как бормочет себе под нос аспирантка с факультета
возрастной психологии, не отводя взгляда над чашкой от экрана и не замечая, что Орин
парализовано бодрствует), можно просканировать и увидеть, как дисфункциональный мозг
бедняги Фентона показывает совсем другую топографию позитронного излучения, нежели
среднестатистический работоспособный не склонный к галлюцинациям богобоязненный
альбертский мозг, а еще можно двигать вперед науку, ввести нашему подопытному Фентону
специальную радиоактивную краску, способную преодолеть гемоэнцефалический барьер, и
затем затолкать его во вращающийся приемник ПЭТ-сканера, – на экране видно, что это
огромный аппарат серо-металлического цвета, словно выдуманный Джеймсом Кэмероном и
Фрицем Лангом в соавторстве; а теперь взгляните в глаза этого Фентона, когда он начинает
понимать, что говорит голос за кадром, – и далее происходит резкий монтажный скачок в
стиле старых государственных телепередач и мы видим, как субъект Фентон в пятиточечных
брезентовых ремнях безопасности мотает медно-рыжей головой, пока парни в
мятно-зеленых хирургических масках и шапочках вводят ему в кровь радиоактивную
жидкость из шприца размером с кухонную спринцовку, затем как вылезают из орбит глаза
Фентона во всеохватном провидческом ужасе, когда его катят к огромному серому
устройству ПЭТ и, как неподнявшийся хлеб на противне, заталкивают в открытую пасть
аппарата, пока на виду не остаются лишь выцветшие кроссовки, после чего приемник
начинает вращать подопытного против часовой стрелки, с брутальной скоростью, так, что
сперва носки старых кроссовок смотрят вверх, потом налево, потом вниз, потом направо,
потом снова вверх, быстрее и быстрее, а бульканье и чириканье машины даже близко не
может заглушить загробные вопли Фентона в цифровом стерео, когда его самые ужасные
бредовые страхи воплощаются в реальность, так и слышишь, как последние остатки разума в
радиоактивной краске навсегда вырываются из него вместе с воплем, в то время как на экран
в нижнем правом углу, где обычно появляются интерлейсовские функции времени и
температуры, накладывается изображение мозга Фентона с янтарно-красными и
нейтронно-синими участками, и бодрый закадровый голос кратко излагает историю
параноидной шизофрении и ПЭТ. Все это время Орин лежал, едва разомкнув веки, мокрый и
трясущийся от утреннего ужаса, мечтая, чтобы Субъект оделась, нацепила острые
украшения, забрала остатки своего «Тоблерона» из холодильника и ушла, а он спокойно
сходил в ванную, собрал всех задохнувшихся тараканов в контейнер ЭВД, пока его еще не
забили доверху, и после этого решил, какой дорогой подарок отправить бандеролью ребенку
Субъекта.
А потом мертвая птица, просто из ниоткуда.
А потом новости: администрация аризонских «Кардиналов» потребовала, чтобы он
участвовал в серии безвкусных интервью с каким-то профайлером из журнала «Момент», где
на вопросы о личной жизни следовало отвечать вежливо, искренне и с пользой для команды,
и неисследованный стресс из-за этого вынудил Орина снова позвонить Хэлли, снова открыть
эту шкатулку Пандоры с червями.
В душе Орин бреется, с объятым паром, красным от кипятка лицом, на ощупь,
снизу-вверх, движениями с юга на север, как его учили.
посвятить себя стремлению к амбициозной цели и отдают себя делу настолько, насколько
надо. Хотя иногда и это меняется, когда игроки взрослеют и становятся менее
стрессоустойчивыми. Американская философия, кажется, предполагает, что люди буквально
ничем не ограничены в потребности отдать всего себя, на различных уровнях. А некоторые
просто предпочитают все делать втайне.
Согласно уставу наказаний ЭТА употребление зачисленным студентом-спортсменом
алкоголя или запрещенных веществ карается немедленным исключением. Но у тренерского
состава академии, как правило, на повестке куда более важные дела, чем надзор за
детишками, которые и так целиком отдают себя стремлению к амбициозной спортивной
цели. Административное отношение к этому явлению и при Джеймсе Инканденце, а потом и
при Чарльзе Тэвисе однозначное: зачем вообще тому, кто подвергает химической угрозе
свои способности, поступать сюда, в ЭТА, где весь смысл учебы – доводить свои
способности до предела по множеству векторов [10]. А так как прямой руководящий контакт
с детьми поддерживают в основном выпускники-проректоры, а они по большей части и сами
в депрессии или с психологической травмой из-за того, что не попали в Шоу, вернулись
несолоно хлебавши в ЭТА и живут в достойных, но подземных комнатах в туннелях,
работают помощниками тренеров и ведут смехотворные факультативы, – а именно этим
занимаются восемь проректоров ЭТА, когда не играют на турнирах-сателлитах или не
пытаются прорваться через раунды квалификации на соревнования с серьезными деньгами, –
и потому они угрюмы, пессимистичны, как правило, неважного о себе мнения и, что
неудивительно, время от времени склонны кайфануть, хотя и с меньшей степенью
секретности и буйства, чем хардкорное химическое ядро студентов, – в общем, учитывая все
это, нетрудно понять, почему к внутренним запретам на наркотики обычно относятся
халатно.
Еще одно достоинство насосной – она соединена туннелем с рядами жилищ
проректоров, а там есть мужские туалеты, а значит, Хэл может проползти, пробрести и
прокрасться в незанятый туалет и почистить зубы своей портативной «Орал-Би», умыться,
воспользоваться глазными каплями, «Олд Спайсом» и щепоткой табака «Кадьяк» со вкусом
зимолюбки, а затем прогулочным шагом вернуться в сауну и подняться на наземный
уровень, и выглядеть и пахнуть при этом как надо, потому что под кайфом у него появляется
сильная навязчивая идея, что никто – даже нейрохимическое ядро – не должен знать, что он
под кайфом. Эта навязчивая идея почти непреодолима. Другие бы содрогнулись, узнав о
затраченных трудах на организацию и подготовку туалетных принадлежностей, на которые
ему приходилось идти, чтобы втайне покурить у подземного вытяжного вентилятора в
перерыве перед ужином. Хэл понятия не имеет, почему или каким образом она у него
возникла, эта навязчивая идея о секретности. Иногда, под кайфом, он абстрактно
размышляет на этот счет – насчет «Никто-не-должен-знать». Это не столько страх, страх
разоблачения. Но дальше все становится слишком абстрактно, заплетено и никуда не
приводит, размышляет Хэл. Как и большинство североамериканцев его поколения, он имеет
тенденцию знать куда меньше о том, почему относится так, а не иначе к некоторым объектам
или целям, которым себя посвятил, нежели о самих объектах и целях. Но даже трудно
сказать, исключительно ли плоха эта тенденция.
мяч, серым ван дайком и глазами, явно привыкшими к корректирующим линзам, садится и
включает яркую прикроватную лампу. Гейтли легко мог бы смыться и забыть дорогу назад;
но только, разумеется, в свете лампы рядом с шифоньером вырисовывается морской пейзаж,
и сообщник заглядывает и кратко рапортует, что сейф за ним смехотворный, открывается
едва ли не крепким словом; а оральные наркоманы обычно работают в крайне жестком
физическом графике потребности и удовлетворения, и Гейтли сейчас определенно на стадии
потребности; так что Д. У. Гейтли принимает губительное решение превратить кражу со
взломом в полноценное ограбление – по уголовному кодексу разница между ними
заключается в насилии или принуждающей угрозе оным – и распрямляется во весь
устрашающий рост, и светит фонариком в слезящиеся глаза крошечного домовладельца, и
обращается к нему на манер страшных преступников в популярной культуре – «че» вместо
«что», различные апокопы и т. д., – и берет за ухо, и сопровождает на кухню, и сажает на
стул, и связывает по рукам и ногам электрическими проводами, умело срезанными с
холодильника, электрооткрывалки и автоматической кофеварки «Кафе-о-лэ-Мейкер» от «М.
Кафе», связывает хорошо, но не гангренозно туго, потому что надеется, что беркширская
природа в цвету и хозяин проскучает в одиночестве на протяжении достаточно долгого
отрезка времени, и начинает шарить по кухонным шкафчикам в поисках столового серебра –
не столового серебра «для дорогих гостей»; то покоилось в опойковом футляре под старой
аккуратно сложенной рождественской оберточной бумагой в великолепном комоде из
красного дерева с инкрустацией слоновой костью в гостиной, где 90 % богатых людей всегда
и прячут хорошее серебро, оно уже было найдено и сложено[18] прямо в прихожей, – но
старого доброго повседневного столового серебра, потому что основная часть
домовладельцев держит кухонные полотенца двумя ящиками ниже ящика с приборами, а бог
не придумал лучшего кляпа, чем старое доброе пропахшее маслом кухонное полотенце из
искусственного льна; и привязанный проводами к стулу хозяин вдруг соображает, что
именно разыскивает Гейтли, и дергается и говорит: «Не затыкайте мой рот, я обладаю
ужасной простудой, мой нос, он кирпич соплей, я не в силах дышать в нос, ради господина
бога не затыкайте мой рот»; и в знак доброй воли называет копающемуся Гейтли
комбинацию сейфа за мариной в спальне, вот только французскими цифрами, что вкупе с
гнусавым аденоидным гриппозным прононсом Гейтли даже не напоминает человеческую
речь, и еще хозяин сообщает Гейтли про добританские квебекские золотые монеты в
опойковом кошельке, приклеенном на обороте неизвестного импрессионистского пейзажа в
гостиной. Но все, что говорит канадский домовладелец, значит для бедняги Дона Гейтли, что
насвистывает веселую мелодию и старается выглядеть угрожающе в клоунской маске, не
больше, чем, скажем, крики чаек Северного побережья или американских граклов; и,
естественно, в двух ящиках под ложками находятся полотенца, и вот Гейтли надвигается,
словно какой-то Бим-Бом из ада, и рот квебекца становится овальным от ужаса, и в этот рот
вставляется скомканное, слегка отдающее жиром кухонное полотенце, а поверх торчащего
кома льна и щек накладывается качественная волокнистая обвязочная лента из первого
ящика столика с древним телефоном – ну почему все держат серьезные почтовые
принадлежности в ближайшем к кухонному телефону ящике? – и Дон Гейтли с сообщником
заканчивают ловкое и полное благих намерений ненасильственное обдирание бруклайнского
дома догола, словно постхомячиный лужок, и запирают переднюю дверь и растворяются в
бруклайнской мгле в надежном внедорожнике Гейтли с двойным глушителем. А связанный,
хрипящий, облаченный в ацетатный шелк канадец – правая рука, возможно, самого
одиозного антионановского активиста к северу от Великой Впадины, его адъютант и
доверенный специалист по улаживанию конфликтов, самоотверженно согласившийся
переехать с семьей в варварски американскую метрополию Бостона, чтобы служить связным
и укротителем полудюжины или около того злопыхательных и ненавидящих друг друга
группировок квебекских сепаратистов и альбертских ультраправых, единых лишь в
фанатичном убеждении, что экспериалистский «дар», или «возвращение», США так
называемой Реконфигурированной Великой Выпуклости своему северному соседу и
45
Ком. 204, общежитие Б: Джим Трельч, семнадцать лет, место рождения: Нарберт,
Пенсильвания, № 8 в текущем рейтинге юношеского разряда Энфилдской теннисной
академии в возрастной категории до 18 лет – а значит, № 2 в одиночном разряде команды Б
18-летних, заболел. Опять. Накатило, когда он одевался потеплее для тренировок команды Б
в 07:45. На экране ТП комнатки шел, как обычно, с выключенным звуком картридж круга из
16 матчей с сентябрьского Открытого чемпионата США, и Трельч поправлял резинки
ракушки, лениво комментируя действия игроков в кулак, когда накатило. Болезнь. Как гром
среди ясного неба. От дыхания вдруг стало больно в горле. Затем переполняющий жар в
различных черепных проходах. Затем он чихнул, и то, что вычихнулось, было плотным и
мясистым. Болезнь накатила ультрабыстро, как гром среди предтренировочного ясного неба.
Теперь он снова в постели, в лежачем положении, смотрит четвертый сет матча, но не
комментирует. Экран прямо под пемулисовским постером с королем паранойи[21], на
который нельзя не бросить взгляд, когда смотришь ТП. По полу у кровати, рядом с мусорной
корзиной разбросаны мятые «Клинексы». На прикроватном столике лежат как
безрецептурные, так и выписанные врачом отхаркивающие и противокашлевые, анальгетики
и мегаспансулы с витамином С, флакон Бенадрила и флакон Селдана[22] – хотя на самом
деле во флаконе Селдана лежат несколько 75-мг капсул Тенуата, которые Трельч постепенно
стрелял на пемулисовской части комнаты и, по его мнению, на редкость гениально прятал на
самом виду в прикроватном флаконе с таблетками, где Пемстер в жизни не догадается
искать. Трельч из тех, кто умеет пощупать свой лоб и определить жар. Определенно
риновирус, внезапный и свирепый. Он размышлял: когда вчера Грэм Рэйдер притворился,
что чихнул на поднос с обедом Д. Трельча у диспенсера с молоком, возможно, он чихнул на
самом деле и только притворился, что притворился, передав заразный риновирус на нежную
слизистую Трельча. В жаре он мысленно призывает на голову Рэйдера различные кары
небесные. Никого из соседей Трельча нет. Тед Шахт отмачивает колено в первой на сегодня
вихревой ванне. Пемулис вооружился и ушел на тренировку в 07:45. Трельч предложил
Пемулису свой завтрак, а взамен попросил залить напольный увлажнитель и позвать
медсестру первой смены, чтобы та принесла «еще» ядерного антигистамина Селдан,
небулайзер с декстрометорфаном и записку с освобождением от утренних тренировок. Он
лежит и обильно потеет, смотрит цифровую запись профессионального тенниса, слишком
опасаясь за горло, чтобы комментировать. От Селдана не должно клонить в сон, но он
чувствует слабость и неприятную сонливость. Едва ли может сжать руку в кулак. Он
вспотел. Не уходит угроза тошноты/рвоты. Он поверить не может, как быстро она накатила,
болезнь. Увлажнитель кипит и булькает, а все четыре окна комнаты плачут из-за холода
снаружи. С Восточных кортов доносятся тихие, грустные, далекие, как пробки из
шампанского, десятки ударов по мячам. Трельч дрейфует всего на одном уровне выше сна.
Гигантские вентиляторы ATHSCME у стены далеко на севере, отдаленный приграничный
вой, голоса снаружи и стук холодных мячей сплетаются в какую-то звуковую подстилку под
утробным урчанием увлажнителя и скрипом пружин в кровате, а Трельч ворочается и
мечется во влажной полудреме. У него тяжелые немецкие брови и кулаки с большими
костяшками. Он в таком неприятном опиоидном лихорадочном состоянии полудремы,
скорее фуги, чем сна, не плывет, а скорее брошен на произвол судьбы в суровых морях, где
его могуче швыряет то в полудрему, то из нее, – полудрему, когда разум еще бодрствует и
можно спросить себя, спишь ты или нет, даже во сне. И любые сны рваные по краям,
пожеванные, неполноценные.
Это буквально грезы наяву, хворая, какая-то неполноценная фуга, из которой
пробуждаешься с каким-то психическим лязгом, пытаешься сесть прямо, уверенный, что в
47
себе и вряд ли помогло отсрочить довольно плавную спираль Инканденцы в дипсоманию его
покойного отца[24].
Брак высокого, нескладного, социально неприспособленного и пьющего с мая по
декабрь[25] доктора Инканденцы с одной из истинных секс-бомб североамериканских
научных кругов, чрезвычайно высокой и нервозной, но также чрезвычайно красивой,
складной, трезвеннической и солидной доктором Аврил Мондрагон, единственной
женщиной-академиком, когда-либо заведовавшей кафедрой прескриптивного
словоупотребления и узуса им. Макдональда в Королевском колледже Виктории
Университета Макгилл, с которой Инканденца повстречался на конференции по
рефлективным и рефлексивным системам в Университете Торонто, приобрел еще больший
романтический флер во время бюрократических злоключений, связанных с получением визы
на выезд и затем на въезд, не говоря уже о грин-карте, т. к. даже брак профессора Мондрагон
с гражданином США не оттенил ее предыдущее участие еще во времена аспирантуры, хотя
и, безусловно, демонстративно мирное, в определенной деятельности левых квебекских
сепаратистов, из-за которого ее имя и оказалось в пресловутом списке «Personnes a Qui On
Doit Surveiller Attentivement» 19 КККП 20 . Рождение первого ребенка четы Инканденца,
Орина, было как минимум отчасти юридическим маневром.
Известно, что в течение последних пяти лет жизни доктор Джеймс О. Инканденца
обналичил все свои активы и патенты, уступил руководство Энфилдской теннисной
академией сводному брату жены – бывшему инженеру, до недавнего времени занимавшему
должность в администрации любительского спорта Провинциального колледжа
Троппингемшира, провинция Нью-Брансуик, Канада, – и посвятил все свободные от
пагубных привычек часы исключительно производству документалок, арт-лент с
техническими выкрутасами и смутно язвительных драматических картриджей с
вкраплениями своих обсессий, оставив после себя значительное (учитывая поздний
творческий расцвет) количество законченных лент и картриджей, часть из которых
заслужила культовый статус в академической среде за свои техническую затейливость и
пафос, одновременно сюрреалистически абстрактный и душе– (а то и ЦНС-) раздирающе
мелодраматический.
Безвременная кончина в результате самоубийства профессора Джеймса О.
Инканденцы-мл. в пятьдесят четыре года стала тяжелой утратой по меньшей мере для трех
миров. Президент Дж. Джентл (С. К.) от имени ОНР МО США и посткольцевой КАЭ ОНАН
посвятил ему панегирик и передал соболезнования семье по засекреченной электронной
почте ARPANET. Похороны Инканденцы в квебекском округе Л'Иль дважды откладывались
из-за кольцевых циклов гиперфлорации. «Корнелл Юниверсити Пресс» объявило о планах
издания юбилейного сборника статей. Некоторые ведущие так называемые «апрегардные» и
«антиконфлюэнциальные» молодые режиссеры в Год Шоколадного Батончика «Дав»
применяли в корпусе своих работ некоторые косвенные визуальные отсылки, – в основном
контрастное освещение и съемку заказными объективами, которыми отличалась фирменная
глубина резкости Инканденцы, – в качестве своего рода внутрицехового элегического
посвящения, которое бы не считал ни один зритель. Интервью с Инканденцой посмертно
включили в труд о зарождении кольцевания. А те из игроков-юниоров ЭТА, на чьи
гипертрофированные руки налезали черные напульсники, не снимали их на корте почти весь
год.
***
22 В середине (лат.).
52
зонтик Маман; из-за ее роста тот возвышается над соседними; она сидит в своем маленьком
кругу тени, волосы белые, ноги скрещены, хрупкий кулачок поднят и сжат в знак полной и
безоговорочной поддержки.
Арбитр шепчет: «Прошу, начинайте».
Мы как бы играем. Но это все как-то гипотетически. Даже «мы» – только теория: я так
и не вижу далекого оппонента из-за сложного устройства игры.
койке. Медбрат точил ногти пилочкой. Врач сказал медбрату, что ему нужно побыть пару
минут наедине с мисс Гомперт. Такое требование врачи, когда это возможно, адресуют
подчиненному, читая или по крайней мере опустив глаза на карту, – так и сейчас врач
внимательно изучал карту, показатели и записи о пациентке, собранные по медицинской
Сети из травматологических и психиатрических отделений других городских больниц.
Гомперт, Кэтрин Э., 21, Ньютон, Массачусетс. Оператор ввода данных в риелторской
конторе в Уэллсли Хиллс. Четвертая госпитализация за три года, каждый раз – клиническая
депрессия, униполярная. Курс электросудорожной терапии в госпитале Ньютон-Уэллсли два
года назад. Некоторое время Прозак, затем Золофт, последнее – Парнат в комбинации с
литием. Две предыдущих попытки суицида, последняя – буквально прошлым летом. Прием
Би-Валиума прерван через два года применения, Ксанакса – через год: обнаружены случаи
злоупотребления назначенными лекарствами. Униполярная депрессия, вполне классическая,
характеризуется крайней дисфорией, тревогой с приступами паники, паттернами дневных
вялости/возбуждения, суицидальным Мышлением с Намерением и без. Первая попытка –
случай с угарным газом, но автомобиль в гараже заглох раньше, чем был достигнут
летальный уровень гемотоксичности. Затем прошлогодняя попытка – сейчас шрамов не
видно, сосудистые узлы на запястьях скрыты коленями, которые она обняла. Она
продолжала таращиться в дверь, в которую вошел доктор. Последняя попытка – обычная
передозировка лекарствами. Поступила в больницу после вызова бригады скорой помощи
три дня назад. Два дня на искусственной вентиляции после промывки. Гипертонический криз
на второй день от повторного отравления продуктами метаболизма – видимо, закинулась
чертовой прорвой таблеток, – дежурная медсестра интенсивной терапии вызывала капеллана
– видимо, повторное отравление оказалось совсем тяжелым. Уже два раза подряд побывала
на грани жизни и смерти, эта Кэтрин Энн Гомперт. Третий день – во 2-м Западном корпусе
для наблюдения, от совершенно безумного кровяного давления, скрепя сердце, выписали
Либриум. Теперь она на пятом этаже, нынешней арене врача. Давление по последним
четырем показаниям стабильно. Следующее снятие показаний в 13:00.
Попытка была серьезной, полновесной попыткой. Девчонка не шутит. Хрестоматийный
клинический случай прямиком из Евтушенко или Дрецке. Больше половины суицидников в
психиатрических отделениях – всякие чирлидерши после двух флаконов Мидола из-за
несчастной школьной любви или серые асексуальные депрессивные одиночки, безутешные
после смерти домашнего любимца. Катарсическая травма от того, что они действительно
попали в официальное место для психов, пара понимающих кивков, пара слабых признаков,
что кому-то на них не совсем наплевать, – и они снова в норме и готовы к возвращению в
мир. Но три серьезных попытки и курс шоковой – совсем другой разговор. Внутреннее
состояние врача колебалось между трепетом и возбуждением, что внешне проявлялось в
виде спокойно-проникновенной недоуменной заботы.
Врач сказал «Привет» и захотел удостовериться наверняка, что она Кэтрин Гомперт,
так как раньше они не встречались.
– Это я, – горьким почти напевом. Ее голос оказался странным образом светлым для
человека, лежащего в позе зародыша, с мертвым взглядом и без выражения на лице.
Врач спросил, не могла бы она вкратце рассказать, как очутилась здесь, с ними?
Помнит ли, что произошло?
Она вздохнула еще глубже. Этим хотела передать скуку или раздражение.
– Я приняла сто десять таблеток Парната, где-то тридцать капсул Литоната, еще
просроченный Золофт. Приняла все, что у меня было на свете.
– Похоже, ты действительно хотела сделать себе больно.
– Внизу сказали, что от Парната я отключилась. Из-за него и фигня с давлением. Мама
услышала шум наверху и нашла меня, как она сказала, на боку, я жевала ковер в комнате. У
меня в комнате пушистый ковер. Сказала, я лежала на полу, покрасневшая и вся мокрая,
будто новорожденная; сказала, сперва подумала, что у нее галлюцинация меня
новорожденной. На боку, красная и мокрая.
54
– Так и бывает при гипертоническом кризе. Это значит, кровяное давление поднялось
настолько, что ты могла умереть. От Сертралина в комбинации с ИМАО[28] в достаточном
количестве можно умереть. Да еще с отравлением от такой дозы лития – я бы сказал, тебе
повезло, что ты еще с нами.
– Маме иногда кажется, что у нее галлюцинации.
– Сертралин, кстати говоря, – это Золофт, который ты хранила вместо того, чтобы
выкинуть, как предписывается при смене курса лекарств.
– Говорит, я большую дыру прожевала. Но кто знает.
Доктор выбрал вторую любимую ручку из ряда в нагрудном кармане белого халата и
сделал какую-то пометку на новой карте Кейт Гомперт конкретно этого психиатрического
отделения. Среди ручек в кармане торчала резиновая головка диагностического молоточка.
Он спросил Кейт, может ли она ему объяснить, почему хотела сделать себе больно. Злилась
ли на себя. На кого-то другого. Или ей стало казаться, что в жизни больше нет смысла. Не
слышала ли голосов, которые велели сделать себе больно.
Внятного ответа не последовало. Дыхание девушки замедлилось до просто частого.
Доктор решил пораньше сделать высокую медицинскую ставку и спросил Кейт, не было бы
проще, если бы она перевернулась и села, чтобы они говорили друг с другом более
нормально, лицом к лицу.
– Я сижу.
Врач занес ручку. Его медленный кивок был задумчивым, вежливо озадаченным.
– Хочешь сказать, тебе сейчас кажется, будто твое тело уже находится в сидячем
положении?
Она надолго закатила глаза, многозначительно вздохнула, затем перевернулась и села.
Кэтрин Энн Гомперт, вероятно, решила, что перед ней очередной психиатр с нулевым
чувством юмора. Видимо, она не понимала строгих методологических пределов, которые
диктовали, насколько ему, врачу, нужно быть буквальным с поступившими в
психиатрическое отделение. Или что шутки и сарказм здесь обычно чересчур содержательны
и обладают клиническим подтекстом, чтобы не принимать их всерьез: сарказм и шутки часто
были бутылкой, в которой пациенты с клинической депрессией отправляли самые
безысходные крики о помощи и сочувствии. Врач – который, кстати, был еще не доктором
медицины, а ординатором, на двенадцатинедельной практике в психиатрическом –
поделился этим медицинским фактом, пока пациентка деланно сложно достала из-под себя
тонкую подушку, положила к голой стене на короткую сторону и опала на нее, скрестив руки
на груди. Врач решил, что ее открытая демонстрация раздражения могла либо нести
позитивный посыл, либо вообще ничего не значить.
Кейт Гомперт уставилась в точку за левым плечом доктора.
– Я не хотела сделать себе больно. Я хотела себя убить. Большая разница.
Тот спросил, не могла бы она объяснить, в чем конкретно, по ее мнению, здесь разница.
Задержка, предшествовавшая ответу, была всего на миг дольше, чем пауза в
среднестатистическом разговоре. Врач не представлял, на что указывает это наблюдение.
– А у вас тут много разных видов суицидников?
Ординатор не стал уточнять, что Кейт Гомперт имеет в виду. Она удалила одним
пальцем какое-то вещество из уголка рта.
– По-моему, должны быть разные виды суицидников. Я не из тех, у которых ненависть
к себе. Тип, который вроде такой «Я дерьмо, и миру будет лучше без несчастного меня»,
который так говорит, а сам представляет, что все скажут на его похоронах. Встречала я такой
тип в отделениях.
Несчастный-я-ненавижу-себя-накажите-меня-приходите-ко-мне-на-похороны. А потом
показывают фотки 20 х 25 своей дохлой кошки. Это все хрень, сплошная жалость к себе. Это
хрень. У меня нет особых проблем. Меня не завалили на экзамене, не бросили. Эти типы.
Вот они делают себе больно. – сочетание пустой маски лица и обыденно оживленного
разговорного тона Кейт интриговало и сбивало с толку. Легкие кивки врача были задуманы
55
– Везде. Голова, горло, задница. В животе. Оно везде. Не знаю, как его назвать. Я как
будто не могу из него выглянуть, не могу понять, что это такое. Это скорее ужас, а не печаль.
Как будто вот-вот случится что-то ужасное, самое ужасное, что можно представить, – нет,
даже хуже, чем можно представить, ведьо еще есть ощущение, что надо что-то немедленно
сделать, чтобы остановить ужасное, но не знаешь, что, и вдруг оно случается, все время,
вот-вот случится и уже случается, и все одновременно.
– То есть, ты говоришь, что важной чертой твоей депрессии является тревога.
Теперь было неясно, врачу она отвечает или нет.
– Все становится ужасным. Все, что видишь, – уродливое. Есть слово «аляповатое».
Доктор Гартон как-то раз сказал «аляповатое». Подходит. И звуки все резкие, колючие и
резкие, как будто у каждого звука вдруг выросли зубы. И пахнет гадко, даже если только из
душа. И какой смысл мыться, если все равно несет так, будто опять надо в душ.
Врач, пока все это записывал, казался скорее заинтригованным, чем озабоченным. Он
предпочитал рукописные записи ноутбуку, ему казалось, будто врачи, которые печатают во
время беседы на клавиатуре, производят безучастное впечатление.
Пока ординатор писал, лицо Кейт Гомперт на миг исказилось.
– Блин, я боюсь этого ощущения больше всего на свете. Больше боли или больше
смерти мамы, или загрязнения окружающей среды. Чего угодно.
– Важная черта тревоги – страх, – подтвердил врач.
Кэтрин Гомперт на миг как будто спустилась со своих мрачных небес на землю. На
несколько секунд откровенно уставилась на врача, и врач, из которого выдрессировали весь
дискомфорт из-за прямого взгляда пациентов еще во время дежурства в отделении
паралича/-плегии этажом выше, сумел ответить на ее взгляд с вежливым сочувствием,
выражением человека, который сочувствует, но, конечно же, не переживает того же, что
переживает она, и который уважает ее субъективные чувства, даже не пытаясь притвориться,
что переживает. То же, что она. Выражение молодой девушки, в свою очередь, показало, что
она решила сделать ставку, на такой ранней стадии терапевтических отношений, и принять
все, что ей уготовано. Отрешенная решимость на ее лице теперь дублировала то, что
отразилось на лице врача, когда ранее он сделал ставку и попросил ее сесть прямо.
– Слушай, – сказала она, – тебя когда-нибудь тошнило? Я имею в виду – когда мутит и
знаешь, что тебя вот-вот вырвет?
Врач сделал жест «ну естественно».
– Но это только в животе, – сказала Кейт Гомперт. – Это ужасное ощущение, но оно
только в животе. Потому в таких случаях и говорят – «живот болит», – она снова пристально
всматривалась в нижние карпопедалы. – Как я говорила доктору Гартону, ладно, а теперь
представь, что ты это чувствуешь по всему телу, внутри. Везде. Как будто каждую клетку, и
каждый атом, или серую клеточку, и вообще все мутит так, что им хочется стошнить, но они
не могут, и так себя чувствуешь все время, и ты уверен, ты точно знаешь, что это ощущение
никогда не пройдет, всю оставшуюся естественную жизнь ты проведешь с этим ощущением.
Врач что-то черкнул в блокноте, слишком быстро, чтобы записать все слова пациентки.
Он кивал и когда писал, и когда поднял взгляд.
– И все же в прошлом это чувство тошноты приходило и уходило, и в конце концов
исчезало после предыдущих депрессий, Кэтрин, разве нет?
– Но когда это ощущение приходит, ты о нем забываешь. Кажется, будто оно было
всегда и будет всегда, и ты забываешь. Как будто на то, как ты в целом обо всем думаешь,
опускается какой-то огромный фильтр, через пару недель после…
Они сидели и глядели друг на друга. Врач чувствовал некую комбинацию
интенсивного клинического возбуждения и тревоги из-за того, что может сказать в этот
критический момент не те слова и все испортить. Его фамилия была вышита желтой нитью
слева на груди белого халата, который требовалось носить по больничным правилам.
– Прости? Пару недель после?.. Он выждал семь вдохов.
– Давайте шоковую, – сказала она наконец. – Разве ты, весь такой добрый и
57
озабоченный, не должен спросить, чем можешь мне помочь? Потому что я это все уже
проходила. Ты не спросил, чего я хочу. Да? Ну так как насчет снова прописать мне ЭСТ[29],
или хотя бы верните ремень. Потому что я больше не могу терпеть это ощущение ни
секунды, а секунды все идут и идут.
– Что ж, – медленно ответил врач и кивнул, давая знать, что услышал, какие чувства
выражает девушка, – что ж, я с радостью обсужу с тобой варианты лечения, Кэтрин. Но
должен сказать, меня заинтересовало, как то, что ты начала говорить, как мне показалось,
начало обозначать, что же могло случиться две недели назад, из-за чего теперь у тебя эти
ощущения. Тебе не сложно рассказать подробнее?
– Или ЭСТ, или пропиши успокоительных на месяц. Ты же можешь. Все, что мне,
по-моему, нужно, – месяц вне ощущения. Типа контролируемая кома. Ты бы мог это
устроить, если б правда хотел помочь.
Врач смотрел на нее с терпением, которое она должна была заметить.
И она ответила испуганной улыбкой, улыбкой без всякого смысла, как будто кто-то
коснулся ее околоротовых мышц тигмотактическим электродом. Ее зубы свидетельствовали
о классическом невнимании человека в депрессии к оральной гигиене.
– Кажется, я чуть не сказала, что ты решишь, будто я чокнутая, если я все расскажу, –
сказала она. – А потом вспомнила, где я, – она издала звук, который должен был быть
смешком; прозвучал он рвано, зазубрено. – Я собиралась сказать, что иногда мне кажется,
будто это ощущение, наверное, связано с Хоупом.
– Хоуп.
Все это время ее руки были скрещены на груди, и, хотя в палате было слишком жарко,
пациентка постоянно потирала ладонями предплечья – такое поведение ассоциируется с
холодом. Позиция и движения закрывали внутренние стороны запястий от взгляда. Брови
врача без его ведома стали синклинальными от озадаченности.
– Боб.
– Боб. – врачу было страшно, что он выдаст непонимание слов девушки и углубит
чувства одиночества и психической боли. Классических униполяриков обычно терзало
убеждение, что, когда они пытаются общаться, их никто не слышит или не понимает.
Отсюда шутки, сарказм, психопатология бессознательного потирания рук.
Голова Кейт Гомперт закатилась, как у слепого.
– Боже, что я здесь делаю. Боб Хоуп. Дурь. Шмаль. План. Дуст. Стафф, – она быстро
обозначила жестом дюбуа23, поднеся большой и указательный пальцы к губам. – Дилеры
там, где я закупаюсь, – некоторые говорят, надо звать это Бобом Хоупом, когда звонишь, на
случай, если линию прослушивают. Надо спрашивать, не приехал ли Боб. И если у них есть
товар, они отвечают: «Надежда умирает последней»24, – обычно. Это как код. А один пацан
заставляет уговаривать его «пожалуйста, соверши преступление». Дилеры, которые долго
работают, становятся параноиками. Как будто код обманет тех, кто знает, как поставить
прослушку, – она становилась решительно оживленней. – А один парень со змеями в
аквариуме из Оллстона, он вообще…
– То есть, по твоим словам, фактором могут быть наркотики, – перебил врач.
Лицо девушки в депрессии снова опустело. Она ненадолго предалась тому, что
медбратья с дежурства по Особому списку звали «Взглядом на тысячу метров».
– Не «наркотики», – произнесла она медленно. Врач почувствовал в палате стыд,
горький и уремический. Теперь ее лицо стало отрешенно страдальческим. Девушка
сказала: – Когда бросаешь.
Ординатор счел уместным еще раз повторить, что не уверен, правильно ли понимает,
– В общем, – сказала она, – короче, бросаю. А через пару недель после того, как я
много курила и наконец бросила, и вернулась к настоящей жизни, через пару недель после
начинает вползать это самое ощущение, сперва немножко, типа, первая мысль поутру, когда
встаешь, или пока ждешь в подземке по дороге домой, после работы, на ужин. И я пытаюсь
отрицать, это ощущение, игнорировать, потому что боюсь его больше всего на свете.
– Ощущения, которые ты описываешь, которое начинает вползать. Кейт Гомперт
наконец вздохнула по-настоящему.
– А потом – и неважно, что я делаю, – становится хуже и хуже, ощущение растет и
растет, и опускается фильтр, и страх перед ощущением становится куда хуже, и через пару
недель оно постоянное, ощущение, и я целиком внутри него, я в нем, и все вокруг
искажается им, и я уже не хочу курить Боба, и не хочу работать, или гулять, или читать, или
смотреть ТП, или гулять, или сидеть дома, или вообще хоть что-нибудь делать или не делать,
я не хочу ничего, только чтоб ощущение ушло. А оно не уходит. А еще с ощущением
приходит готовность пойти на все, чтобы оно ушло. Пойми. На все. Ты понимаешь? Я не
хочу сделать себе больно – я хочу, чтобы мне не было больно.
Врач даже не притворялся, что делает заметки. Он все старался определить,
действительно ли та отстраненная пустая неискренность, которую пациентка будто
проецировала во время – с медицинской точки зрения – значительной ставки, движения к
доверию и самораскрытию, проецировалась самой пациенткой или же каким-то образом
передалась, а то и спроецировалась на пациентку от психики самого ординатора из-за
неясной тревоги по поводу множества критических терапевтических возможностей, которые
давало ее откровение о тревоге из-за злоупотребления наркотиками. Пауза, которую
требовали эти размышления, выглядела со стороны как трезвое и продуманное взвешивание
слов Кейт Гомперт. Она снова уставилась на взаимодействия своих ног с пустыми
водонепроницаемыми кроссами, на ее лице отражались выражения, ассоциировавшиеся со
скорбью и страданием. В медицинской литературе, которую читал врач для подготовки к
практике в психиатрическом, не было никаких указаний на связь между униполярными
эпизодами и отменой каннабиноидов.
– Значит, это все случалось и в прошлом, до других госпитализаций, Кэтрин.
Ее лицо, казавшееся уменьшенным из-за наклона вниз, охватили распространяющиеся,
корчащиеся конфигурации плача, но слез не было.
– Просто давай шоковую. Вытащи меня. Я сделаю все, что попросишь.
– Ты обсуждала возможную связь между употреблением каннабиса и депрессиями со
своим терапевтом, Кэтрин?
Она не ответила по существу. Врач считал, что по мере того, как на ее лице
продолжались сухие корчи, раппорт между собеседниками ослабевал.
– Мне уже делали шоковую, мне помогло. Ремни. Медсестры в кроссовках в зеленых
бахилах. Инъекции от слюны. Резиновая штука на язык. Общая. Только голова болит. Я
совсем не против. Знаю, все думают, это ужасно. Тот старый картридж, про Николса и
большого индейца. Преувеличивают. У вас же тут делают общую, да? Кладут. Не так уж
плохо. Я готова на все.
Врач учел выбор пациентки в карте, так как это было ее право. Для врача у него был
чрезвычайно разборчивый почерк. Он записал ее «вытащи меня» в кавычках. Когда добавлял
свой пост-оценочный вопрос, «А дальше что?», Кейт Гомперт заплакала по-настоящему.
И ровно перед 01:45, 2 апреля ГВНБД, жена вернулась домой, обнажила волосы, вошла
и увидела ближневосточного атташе по медицине и его лицо, и поднос, и глаза, и плачевное
состояние особого кресла, и бросилась к нему, громко крича, звала по имени, трогала его
голову, пытаясь добиться ответа, – тщетно, он все таращился перед собой; и, естественно,
она – заметив, что выражение его ротового отверстия тем не менее казалось весьма
позитивным, даже, можно сказать, восторженным, – она, естественно, повернулась и
проследила за линией его взгляда, посмотрев на экран.
60
умеет реально долго сидеть неподвижно. Когда Штитт выпускает дым в виде разных
геометрических фигур, оба пристально их изучают; когда Штитт выпускает дым, он издает
звучки, варьирующиеся по плозивности между «П» и «Б».
– Йа обдумывать миф эффективност и беззатратност, который пестуется на континент
стран, где мы жить, – выпускает дым, – Знаешь мифы?
– Это как сказка?
– Акх. Придуманная сказка. Для некоторых киндер. Что только Евклид эффективен:
плоско. Для плоских киндер. Прямо! Греби прямо! Вперед! Этот миф.
– На самом деле плоских детей не бывает.
– Этот миф соревновательност и лутшест, который мы здесь опровергать: этот миф:
полагают, всегда есть эффективен способ грести прямо, вперед! Сказка, что между цвай
точками кратчайше маршрут – всегда прямая линия, да?
– Да?
Штитт может ткнуть мундштуком трубки, подчеркнуть:
– Но что, когда что-то встает на пути между цвай точками, нет? Греби прямо: вперед:
столкнись: бу-бум.
– Ой-ой-ой!
– И где теперь их кратчайше прямая, да? Где тогда эффективная быстрая евклидова
прямая, а? А сколько вообще ест цвай точек без тшего-нибудь на пути между, когда грести?
Порой увлекательно наблюдать, как комары с вечерних сосен планируют и глубоко
впиваются в люминесцентного Штитта, который к ним слеп. Дым их не отпугивает.
– Когда я был мальтшик, и тренировался бороться за победу, на учебный центр иметься
знак, отшень большими буквами: «Мы то, что проходим между».
– Божечки.
Это традиция, которой, возможно, положил начало тимпан раздевалки Всеанглийского
Уимблдона: у каждой большой теннисной академии на стене в раздевалке есть собственный
особый традиционный девиз, какой-то золотой афоризм, который должен описать и
сообщить, в чем в целом заключается философия академии. После кончины отца Марио,
доктора Инканденцы, новый директор, доктор Чарльз Тэвис – гражданин Канады, в
зависимости от версии то ли сводный, то ли приемный брат миссис Инканденцы, – Ч. Т. снял
девиз основателя Инканденцы – «Те occidere possunt sed te edere non possunt nefas est»[32] – и
заменил более жизнеутверждающим «Кто знает свои пределы – не имеет пределов».
Марио – огромнейший фанат Герхардта Штитта, которого большинство других ребят
ЭТА считают поехавшим и, без всяких сомнений, витиеватым до головной боли, и
проявляют к ученому мужу хоть йоту уважения в основном только потому, что Штитт лично
надзирает за ежедневным распорядком тренировок и в гневе может через Тод и Делинта
более-менее из каприза чрезвычайно насолить на утренних занятиях.
Одна из причин, по которой покойный Джеймс Инканденца был такого ужасно
высокого мнения о Штитте, заключалась в том, что Штитт, как и сам основатель
(вернувшийся к теннису, а позже пришедший к кино, из лона точно-математической оптики),
подходил к соревновательному теннису скорее как чистый математик, нежели техник.
Большинство тренеров юниоров – в основном техники, приземленные практичные прямые
последовательные зубрилы-статистики, может, с какой-никакой сноровкой в простенькой
психологии и мотивационных спичах. А смысл в том, чтобы забыть о расчетах серьезной
статистики, как Штитт просветил Инканденцу еще в 1989 году до э.с.[33] на конвенции
ТАСШ по фотоэлектрическому судейству на линии; в том, что он, Штитт, знал: настоящий
теннис – не смесь статистического порядка и экспансивного потенциала, которые так
почитают техники от игры, но совершенно противоположное – беспорядок, предел, точки,
где все ломается, фрагментируется в красоту. Настоящий теннис сводим к определенным
факторам или кривым вероятностей не более, чем шахматы или бокс, две игры, гибридом
которых он и является. Вкратце, Штитт и высокий оптик из КАЭ (т. е. Инканденца),
свирепый плоский подход к игре которого в стиле подаешь-и-тащишь-задницу-к-сетке
62
обеспечил ему учебу в МТИ с фулл райдом и стипендией, чей консультирующий доклад по
высокоскоростному фотоэлектрическому отслеживанию дурни дурнями из ТАСШ нашли
дремучим и за пределами всякого понимания, обнаружили полное единодушие в
освобождении тенниса от регресса к статистике. Будь доктор Инканденца среди живых, он
бы описывал теннис в парадоксальных терминах науки, которая сейчас зовется
экстралинейной динамикой[34]. А Штитт, чье знание формальной математики эквивалентно
знаниям тайваньского детсадовца, тем не менее, казалось, знал то, чего не знали Хопман, ван
дер Меер и Боллетьери: что поиск красоты, искусства, волшебства, совершенства и ключей к
превосходству в сложносочиненном потоке матча – вопрос вовсе не сведения хаоса к
паттерну. Как будто он на уровне интуиции чувствовал, что дело не в редукции, но,
напротив, в экспансии, алеаторном трепете бесконтрольного, метастатического роста:
каждый посланный мяч допускает n возможных реакций, 2n возможных реакций на эти
реакции и далее, до того, что Инканденца представил бы любому с равным образованием как
канторовский[35] континуум бесконечностей возможных действий и реакций, канторовский
и прекрасный – такой наслаивающийся, но и такой локализованный, ди-агнатическая 25
бесконечность бесконечностей выбора и исполнения, математически бесконтрольная, но
человечески локализованная, скованная талантом и воображением «Я» и оппонента,
зацикленная на самое себя сдерживающими границами мастерства и воображения, которые
всегда превозмогают одного из игроков, которые не дают выиграть обоим, которые, в конце
концов, и делают игру игрой, – эти границы «Я».
– Границы – это как задние линии? – пытается спросить Марио.
– Lieber Gott, nein, – с плозивным согласным в отвращении. Штитт из всех дымовых
фигур больше всего любит выдувать кольца, но не очень умеет, и впадает в дрянное
настроение, когда выходят в основном вихляющие лавандовые хот-доги, которые зато
обожает Марио.
Вот еще о Штитте: как и многие европейцы его поколения, кому с юности привили
определенные вечные ценности, у которых может быть, признаться, – ну ладно, с
оговорками, – душок протофашистского потенциала, но которые (ценности) тем не менее
успешно помогают юстировать курс жизни – патриархальные фишки Старого Света вроде
чести, дисциплины и преданности какому-либо крупному образованию, – Герхардт Штитт не
столько не любит современные онанские Соединенные Штаты Америки, сколько находит их
одновременно смешными и пугающими. Возможно, просто чуждыми. И, наверное, в данной
экспозиции это не к месту, но у Марио Инканденцы крайне ограниченная дословная память.
Штитт получил образование в доунификационной гимназии, где царила на редкость
канто-гегельянская идея, что юниорская атлетика – по сути, воспитание гражданина, что
юниорская атлетика заключается в научении человека жертвовать душными жмущими
императивами «Я» – нуждами, страстями, страхами, мультиформенными жаждами
индивидуальных воли и аппетита – во имя широких императивов команды (ну ладно,
Государства) и совокупности разграничивающих правил (ну ладно, Закона). Звучит это
почти пугающе примитивно – хоть и не для Марио, слушающего за столом для пикника.
Усвоив в палестре добродетели, которые прямо окупаются в соревновательных играх,
дисциплинированный юноша начинает усваивать и более абстрактные, не гарантирующие
немедленного одобрения навыки, необходимые, чтобы стать «командным игроком» на
большей арене – еще сложнее дифрагированном моральном хаосе полноценного гражданства
в Государстве. Только Штитт замечает: «Акх, но разве можно представить, что такое
воспитание сослужит службу в экспериалистской и экспортирующей отходы нации, что
позабыла трудности, лишения и дисциплину, необходимости которой и учат лишения? В
Соединенных Штатах современной Америки, где Государство – не команда и не кодекс, а
какое-то неряшливое слияние страстей и страхов, где единственный общественный
туфли на Либриум, предсказав, что легкое успокоительное окурит то, что действительно
нужно окурить. Взамен ему выдали тапочки из зеленого поролона с вытисненными
смайликами. Пациентам клиники предлагалось называть их тапочками-лапочками. Персонал
между собой именовал обувь «мочепоглотители». Впервые за две недели Крошка Юэлл одет
не в поролоновые тапочки, обнажающую зад пижаму и полосатый хлопковый халат. Ранний
ноябрьский день, туманный и бесцветный. Небо и улица – одного цвета. Деревья выглядят
схематично. У стыков улицы и тротуара – яркие влажные комки мусора. Дома – тощие
трехэтажки, слепленные вместе, верфно-серые с солено-белой отделкой, мадонны во дворах,
колченогие псы бросаются на заборы. На асфальтовом дворе проносящейся мимо школы в
уличный хоккей играет кучка школьников в наколенниках и плоских кепках. Хотя кажется,
что ни один из мальчиков не движется. Пока они едут, костлявые пальцы деревьев делают
колдовские пассы на ветру. Восточный Уотертаун – на очевидном кратчайшем пути между
клиникой для лечения алкоголизма Святого Мэла и Энфилдом «дома на полпути», и такси
оплачено с медстраховки Юэлла. При маленькой круглой комплекции, клочке белой
эспаньолки и ярком румянце, из-за которого он может сойти за пышущего здоровьем,
Крошка Юэлл похож на миниатюрную копию Берла Айвса – покойного Берла Айвса в виде
невообразимого бородатого ребенка. Крошка смотрит в окно на розовый витраж церкви
рядом со школьной площадкой, где играют / не играют мальчишки. Розовый витраж не
освещен ни с одной стороны.
Человек, который последние три дня был соседом Крошки Юэлла по палате в
отделении детоксификации больницы Святого Мэла, сидит на синем пластиковом стуле с
прямой спинкой напротив оконного кондиционера, не спуская с него глаз. Кондиционер
гудит и взревывает, и человек напряженно и пристально рассматривает горизонтальные
отверстия. Провод кондиционера толстый и белый, ведет в трехконтактную розетку с
черными следами от ботинок вокруг. В ноябрьской палате около 120 °C. Человек
поворачивает ручку кондиционера с настройки № 4 на настройку № 5. Шторы у окна над
аппаратом трясутся и волнуются. На лице человека, наблюдающего за кондиционером, время
от времени появляется увлеченный интерес. Он сидит на синем стуле с дрожащей
одноразовой чашкой кофе и бумажной тарелкой с брауни, куда стряхивает пепел с сигарет,
дым которых кондиционер сдувает у него над головой. Позади него начинает скапливаться
дым сигарет и, остывая, сочится и стекает по стенке, образуя облако у плинтуса. Увлеченный
профиль человека отражается в зеркале, висящего на стене у гардероба на двух пациентов. У
человека, как и у Крошки Юэлла, вид нарумяненного трупа, который обычно сопровождает
детокс от алкоголизма поздней стадии. Вдобавок под румянцем просвечивает
обожжено-желтый оттенок хронического гепатита. Зеркало, в котором человек отражается,
сделано с добавлением небьющихся люцитовых полимеров. Он осторожно наклоняется с
тарелкой брауни на коленях и меняет настройку кондиционера с 5 на 3, потом на 7, потом 8,
следя за обдувающими отверстиями. Наконец он выворачивает ручку до упора на 9.
Кондиционер ревет и сдувает его волосы назад, бороду бросает через плечо, летит и
кружится пепел с тарелки, плюс крошки, кончик сигареты пышет малиновым и искрит.
Человек глубоко увлечен тем, что наблюдает при девятой позиции. Юэлл жаловался, что от
соседа у него мурашки носятся табунами. На пациенте мочепоглотители, полосатый
хлопковый халат Святого Мэла и очки без одной линзы. Он наблюдал за кондиционером
весь день. На его лице сменяются улыбки и гримасы человека, получающего бескрайнее
удовольствие от качественного развлечения.
Когда большой черный медбрат из реабилитации посадил Крошку Юэлла в такси,
впихнулся сам и сказал таксисту, что им нужен блок № б в Энфилдском Военно-морском
больничном комплексе Управления по делам ветеранов на авеню Содружества в Энфилде,
таксист – фото которого на массачусетских водительских правах с разрешением на вождение
лимузина было приклеено к бардачку, – таксист, оглянувшись и смерив взглядом ухоженную
белую бородку, румяный цвет лица и дорогой прикид маленького Крошки Юэлла, почесал
под плоской кепкой и спросил, он что, болеет, что ли.
66
нагую руку Стипли и обречь это падение на остановку. Стипливская юбка нецензурно
задралась, а чулки полнились затяжками и репьем. Оперативник сел подле ног Марата,
светясь красноватым со спины, свесив ноги с края утеса, предавшись одышке.
Марат улыбнулся и выпустил руку оперативника.
– Одно из твоих имен – невидимость, – сказал он.
– Иди в шапо себе насри, – прохрипел Стипли, поднимая ноги, чтобы исследовать
ущерб, причиненный чулкам.
На встречах, подобных этой, – тайных, в поле, – они общались по большей части на
американовом английском. Хотя мсье Фортье[39] пожелал, чтобы Марат требовал
переговоров всегда на квебекском французском, в знак малой символической уступки AFR
со стороны Департамента неопределенных служб, коий левые квебекские сепаратисты
перекрестили BSS – «Bureau des Services sans Specificite».
Марат наблюдал, как поверх пустынной земли на восток снова растелился столб тени,
когда Стипли оперся о свою руку и возвысился с камня – дебелая и откормленная фигура на
каблуках. Двое мужчин отбрасывали к городу Тусону странное тенеобразование
Brockengespenst, круглое и радиальное у основания и зазубренное на вершине, по причине
парика Стипли, что стал при спуске неприглаженным. Гигантские грудные протезы Стипли
теперь указывали в различных направлениях, один – едва не в пустое небо. По Ринкону и
пустыне Соноре к востоку от города Тусона медленно передвигался матовый занавес
настоящей сумеречной тени заката, но он все еще находился во многих километрах от того,
чтобы поглотить их собственную.
Но с тех пор, как Марат возымел намерение не просто притворяться, что он предал
Assassins des Fauteuils Rollents во имя передового медицинского ухода за медицинскими
потребностями его жены, но сделать это воистину – предать, вероломно: впредь притворяясь
лишь перед мсье Фортье и руководителями AFR, что он только притворялся, что сливает
предательскую информацию BSS[40], – с поры этого решения Марат стал бессилен, предстал
перед Хью Стипли и стипливским BSS на правах птиц: и теперь они говорили в основном на
американовом английском, следуя предпочтениям Стипли.
На самом деле квебекский Стипли был более беглым, нежели английский Марата, но,
как говорится людьми, c'etait la guerre26.
Марат чуть шмыгнул.
– Таким в итоге образом, мы теперь оба здесь, – он был облачен в ветровку и не потел.
Глаза Стипли имели аляповатую подводку. Задняя область его платья налипла грязью.
Некоторая доля макияжа стала течь. Он сложил рукой салют, чтобы прикрыть глаза и
поглядеть ввысь на остатки взрывного и дрожащего солнца позади них.
– Господи, ты-то как сюда влез?
Марат медленно пожал плечи. Как обычно, он казал себя Стипли полусонным.
Пропустив вопрос мимо, он сказал только лишь, пожимая плечи:
– Мое время finite27.
Стипли также имел на руках женскую сумочку, или же кошелек.
– А жена? – спросил он, не отпуская глаз от выси. – Как женушка поживает?
– Не подает жалоб, спасибо, – сказал Марат. Интонация его голоса ничего не выдала. –
И, в итоге, таким образом, что твой Департамент полагает от меня узнать?
Стипли заскакал на одной из ног, разув одну из туфель и вытряхивая из нее песок.
– А ничего такого удивительного. Про некий вот сыр-бор на северо-востоке от вашего
так называемого штаба, да ты и сам наверняка слышал.
Марат шмыгнул. Пышный запах недорогого и спиртосодержащего парфюма нахлынул
27 Ограничено (фр.).
68
дипломатического антуража. Ты лично видел список членов AFR. Как нет и особых
гражданских Монреаля. Мы, как говорится людьми, рыбачим на морепродукт побольше.
Стипли также смотрел по-над пустыней и городом, похлопывая себя. Кажется, он
заметил gespenst-феномен своей тени. Марат по какой-то причине вновь притворился, что
шмыгнул носом. Ветер был умеренный, постоянный и приблизительной температуры
американовой сушилки, поставленной на «Низко». Он производил пронзительный посвист.
А также звуки сдувания песка. Далеко внизу огромными комками шерсти поперек
межштатного шоссе 1-10 часто летели перекатись-по-полю. Их перспектива обзора,
багровеющий свет на просторе коричневых скал и надвигающийся занавес сумерек,
дальнейшее удлинение их чудовищных слившихся теней: все это почти сковало взгляд. Ни
тот, ни иной были не в силах отрывать глаз от пейзажа. Марат умел сразу говорить на
английском и думать на французском. Пустыня была бурого цвета шкуры льва. Они
говорили, не взирая друг на друга, обращаясь в одном направлении, – это придавало беседе
дух беспечной близости, словно у старых приятелей за просмотром картриджа или пары в
долголетнем браке. Марат думал так, сжимая и разжимая поднятую руку, благодаря чему над
городом Тусоном распускался и увядал большой и черный бутон.
Поднял нагие руки и Стипли, поднял и скрестил, как будто бы подавая сигнал далекой
подмоге; от этого много города Тусона перечеркнули X и пандативная V.
– И все же, Реми, но родился он в ненавистной тебе Оттаве, этот гражданский атташе, и
связан с важным межсеточным байером развлекательных программ. А дополнительная
информация из бостонского отделения говорит о возможных признаках предыдущей
возможной связи с вдовой автора, который, как мы оба знаем, и несет ответственность за
Развлечение. Samizdat.
– Предыдущей?..
Стипли извлек из сумочки бельгийские сигареты многих миллиметров и привычного
женственного типа.
– Жена кинорежиссера преподавала в Брандейсе, где проходила медицинскую практику
жертва. Муж тогда был с КАЭ, а проверка различных агентств показала, что жена трахалась
почти со всем, у чего есть пульс, – после легкой паузы Стипли изощрился: – Особенно
канадский пульс.
– Связь сексуальностью, вот что ты имеешь, значит, в своем виду, не политикой.
Стипли отвечал:
– А сама жена – квебечка, Реми, из округа Л'Иль – директор Тан говорит, что она три
года значилась в списке Оттавы «Personnes Qui On Doit». Бывает такая штука, как
политический секс.
– Я говорил тебе все, что нами известно. Гражданские как индивидуальные
предупреждения для ОНАН – не в наших желаниях. Это тобой известно, – глаза Марата едва
не смыкались. – А твои сиськи – они стали косоглазыми, говорю тебе. Службы Без
Определенности, они выдали тебе нелепые сиськи, которые теперь глядят в разные стороны.
Стипли окинул себя глазами. Одна из ненастоящих грудей (наверняка ненастоящая:
наверняка они не решились бы на гормональную, подумал Марат) чуть не касалась
стипливских подбородков, когда его голова произвела движением двойные подбородки.
– Меня только просили обеспечить личное подтверждение, вот и все, – сказал он. – В
целом, кажется, боссы в Департаменте считают весь инцидент висяком. Уже пошли теории и
контртеории. Есть даже антитеории, предполагающие ошибку, перепутанную цель, злой
розыгрыш, – его пожатие плеч с руками на протезе не напоминало галльское. – И все же:
двадцать три человека потеряны для мира навсегда: ничего себе розыгрыш, а?
Марат шмыгнул.
– Просил обеспечить наш взаимный мсье Тан? Как ты его именуешь: «Мой Бог Род»?
(Родни Тан-ст., директор Неопределенных служб, признанный архитектор ОНАН и
континентальной Реконфигурации, к которому прислушивался Белый дом США и чья
70
По желтым равнинам южных оконечностей Великой Впадины там, где раньше был
Вермонт, поднимая облако пыли уремических оттенков с соматическими формами, которое
можно разобрать от самых Бостона и Монреаля, несется стая, настоящий табун, диких
хомяков. Стая произошла от двух домашних хомячков, которых в начале Экспериалистекой
миграции в спонсируемом Году Воппера выпустил на волю мальчик из Уотертауна, штат
Нью-Йорк. Мальчик теперь учится в колледже Шампани, Иллинойс, и уже позабыл, что его
хомячков звали Уорд и Джун.
Грохот стаи торнадный, локомотивный. Выражение на усатых мордочках деловитое и
неумолимое – выражение неумолимой стаи. Они грохочут на восток по алюмо-железистой
земле, сейчас невозделанной, обнаженной. На востоке – затуманенные рыже-бурой тучей,
поднятой хомяками, ярко-зеленые очертания переудобренных из-за кольцевого синтеза
буйных джунглей на том месте, где раньше находился центральный Мэн.
Все эти территории теперь находятся в собственности Канады.
Что касается стаи такого размера, прошу, напрягите здравый смысл, который, если
вдуматься, так и так должен подсказывать неглупому человеку держаться от юго-запада
Впадины подальше. Дикие хомяки – уже не домашние зверушки. Они шуток не шутят.
Рекомендуется обходить стороной. Если окажетесь на пути дикой стаи, рекомендуется не
иметь при себе ничего даже отдаленно овощного. Если все же оказались – двигайтесь быстро
и спокойно в перпендикулярном направлении. Если вы американец – север не
рекомендуется. Двигайтесь на юг, спокойно, но не мешкая, к какой-нибудь пограничной
метрополии – скажем, к Риму, штат Новая Новая Англия, или Гленс-Фоллс, Новая Новая
Англия, или Беверли, Массачусетс, или к пограничным КПП между ними, где гигантские
защитные вентиляторы ATHSCME на огромной выпуклой защитной стене из
анодированного люцита сдерживают ползучий вал тератогенных облаков Впадины цвета
мочи и отбрасывают его далеко назад, на север, прочь, рвано, над вашей предусмотрительно
защищенной головой.
29 Конечно (фр.).
71
– От Лурии.
Марат притворился, что хлопочет о пледе, оправляет.
– Но да. Осторожность. Лурия знала бы.
Стипли сторожко подступил к краю и вышвырнул быка сигареты. Ветер поймал быка,
и он взлетел из руки слегка ввысь, на восток. Оба двое мужчины молчали, пока бык не упал
внизу на гору, став оранжевым всплеском. Вслед их молчание стало созерцательным.
Какая-то натянутость между ними ослабла. Марат больше не чувствовал солнца на черепе.
Вокруг смерклось. Стипли обнаружил царапину на трицепсе и выворачивал мясо руки,
чтобы изучить ее, округлив алые губки в знак озабоченности.
частности?
– Не аналоговый, – говорит Сбит.
– Нет помех, не бывает слабых странных как бы двойников у УВЧ-изображений, кадры
не прыгают вертикально, когда взлетают самолеты.
– Аналог против цифры.
– Ты спрашиваешь об эфирном телевидении в смысле телесети по сравнению с ТП или
телесети-плюс-кабельное по сравнению с ТП?
– А кабельное ТВ было аналоговым? Что, как дооптоволоконные телефоны?
– Дело в цифре. У Лита есть какое-то слово, которым он называет переход от аналога к
цифре. Слово, которое он употребляет по одиннадцать раз в час.
– А как, кстати, работали дооптоволоконные телефоны?
– Старый добрый принцип банок на нитке.
– «Прорыв». Он все время это твердит. «Прорыв, прорыв».
– Говорит, самое важное достижение в бытовых коммуникациях со времен телефона.
– В домашнем интертейнменте – со времен самого ТВ.
– Лит может сказать, что это перезаписываемый CD, в интертейнменте.
– А от него вообще трудно добиться конкретики, если прижать по интертейнменту как
интертейнменту.
– Диз скажет – сами думайте, – говорит Пемулис. – Аксфорд сдавал в прошлом году.
Дизу нужны рассуждения. Он будет валить, если отнесетесь к вопросу так, будто есть
очевидный ответ.
– Плюс декодировщик «ИнтерЛейса» вместо антенны, у ТП, – говорит Джим Сбит,
выдавливая что-то за ухом. Грэм («Отрава») Рэйдер смотрит, сколько под мышкой волос.
Фрир и Шоу, кажется, спят.
Стайс чуть стянул полотенце и ковыряет глубокую красную полоску, оставшуюся на
талии от ракушки.
– Ребзя, коли стану президентом – первым делом отменю резинки. Трельч делает вид,
что тасует карты.
– Следующий вопрос. Как билеты. Определение четкости. Кто?
– Мера разрешения, прямо пропорциональная обработанному соотношению цифрового
кода данного сигнала, – говорит Хэл.
– И снова последнее слово за Инкстером, – говорит Сбит. Это приглашение хору:
– Хэлстер.
– Галорама.
– Галация.
– Галация, – говорит Рэйдер, – проявочный артефакт в форме гало вокруг источников
света, видимый на химической пленке при низкой скорости.
– Самое ангельское из искажений.
– Завтра просто все будем бороться за места вокруг Инка, – говорит Сбит.
Хэл закрывает глаза: он видит страницу с текстом прямо перед собой, все нужное
подчеркнуто, выделено желтым маркером.
– Он может просканировать страницу, повернуть ее, загнуть уголок и почистить им под
ногтем, и все мысленно.
– Отстаньте вы от него, – говорит Пемулис.
Фрир открывает глаза:
– Зачитай-ка нам словарь, чувак, Инк.
Сбит говорит:
– Отвяжитесь.
Это все только в шутку. Хэл безмятежен, когда ему трахают мозг; как и любой из них.
Он и сам не против докопаться. Рядом болтаются и слушают некоторые ребята помладше,
принимающие душ после старшеклассников. Хэл сидит на полу, в покое, подбородок на
груди, просто думает, как здорово наконец надышаться вволю.
74
осанку и невероятную гибкость (в ЭТА никто больше не мог вспомнить другого мужчину,
который мог бы так сесть на чирлидерский шпагат до упора), более округлая и более
выдающаяся зигоматика.
Средний брат, Марио, не похож ни на кого, кого они знали.
Часто в невыездные дни, когда он не старшинствует над подшефными, Хэл
дожидается, пока все уйдут в сауну и душ, укладывает ракетки в шкафчик и непринужденно
прогуливается по цементным ступеням в систему туннелей и залов ЭТА. Он умеет
непринужденно сплыть и долго не возвращаться, прежде чем кто-нибудь заметит его
отсутствие. Часто он непринужденно возвращается в раздевалку со спортивной сумкой и в
существенно измененном настроении как раз тогда, когда все валятся на пол в полотенцах,
обсуждая изнеможение, и заходит, уже когда приходит черед мелких отдирать от
конечностей полирольную шелуху и принимать душ, и сам принимает душ с шампунем
мелких из бутылки в форме мультяшного персонажа, затем в свободной от Шахта кабинке
закидывает голову и закапывает Визин, полощет рот, чистит зубы щеткой, потом нитью, и
одевается, – обычно ему даже причесываться не надо. В кармане спортивной сумки
«Данлоп» всегда лежат Визин АС, зубная нить со вкусом мяты и зубная щетка для
путешествий. Тед Шахт, фанат оральной гигиены, всегда ставит нить и щетку из сумки Хэла
всем в пример.
– Так устал, что почти под кайфом.
– Но под кайфом без кайфа, – говорит Трельч.
– Эт даж был бы кайфовый кайф, если б в 19:00 не надо было еще учиться, – говорит
Стайс.
– Штитт мог бы и не напрягать нас так за неделю до сессии.
– Тренеры и учителя могли бы сами как-то напрячься и согласовать расписания.
– Это была бы кайфовая усталость, если б после ужина можно было пойти, залечь,
поставить мозг на нейтралку и посмотреть что-нибудь несложное.
– Не волноваться насчет прескриптивных форм или четкости.
– Откинуться.
– Посмотреть что-нибудь с погонями и где все взрывается.
– Расслабиться, покурить бонг, откинуться, полистать каталоги чулок, пожевать
гранолы большой деревянной ложкой, – мечтательно говорит Сбит.
– Переспать.
– Свалить на вечерок в самоволку.
– Натянуть старый скафандр и послушать атональный джаз.
– Заняться сексом. Переспать.
– Пежиться. Погрешить. Перепихнуться.
– Найти се официантку из-за стойки с бургерами в драйв-ине в северо-восточной
Оклахоме с бальшущими сиськами.
– Такие огромные розово-белые сиськи, как с французских картин, которые сами
вываливаются.
– Такой здоровой деревянной ложкой, что в рот не вломишь.
– Просто свободный вечерок, чтобы расслабиться вволю.
Пемулис отрыгивает два куплета из «Chances Are» Джонни Мэтиса, недорыганных в
душе, затем углубляется в изучение чего-то на левом бедре. Шоу надул пузырь из слюны,
выросший до такого исключительного размера, что за ним наблюдает полкомнаты, пока он
наконец не лопается в тот же момент, когда Пемулис поднимает взгляд.
Эван Ингерсолл говорит:
– В деканате сказали, что хотя бы в субботу на канун Дня Взаимозависимости у нас
выходной.
Несколько голов старших поднимаются взглянуть на Ингерсолла. Пемулис надувает
щеку языком и двигает им.
– Флабба-флабба, – трясет своими брылями Стайс.
78
– Отпустят только с уроков. А тренировки и матчи, как сказал Делинт, славно идут по
плану, – поправляет Фрир.
– Но в воскресенье никаких тренировок, до банкета.
– Но все равно матчи.
Все юниоры, присутствующие в комнате, входят в континентальный топ-64, кроме
Пемулиса, Ярдли и Блотта.
Всегда еще издалека понятно, сидит ли Шахт по-прежнему в туалетной кабинке у
душевой, даже если Хэлу не видно носков шахтовых гигантских сиреневых вьетнамок под
дверцей кабинки, как только в его поле зрения попадает широкий проход в душевую. Есть
что-то смиренное, даже безмятежное в недвижных ногах под дверью. Ему приходит в голову
мысль, что поза дефекации – поза покорности. Голова опущена, локти на коленях, пальцы
сплетены между коленей. Какое-то скрюченное вечное тысячелетнее ожидание, почти
религиозное. Башмаки Лютера на полу у ночного горшка, безмятежные, наверное,
деревянные, лютеровские башмаки 16-го века, в ожидании откровения. Немые безропотные
муки многих поколений коммивояжеров на привокзальных толчках – головы опущены,
пальцы сплетены, начищенные штиблеты недвижны, в ожидании едкого потока. Женские
тапочки, пыльные сандалии центурионов, подкованные сапоги портовых грузчиков, тапочки
Папы Римского. Все в ожидании, носки смотрят вперед, слегка притопывают. Здоровые
мужики с кустистыми бровями в шкурах, скрюченные у круга света костра со скомканными
листьями в руке, в ожидании. У Шахта болезнь Крона[43] – наследие от отца с язвенным
колитом, – и во время каждого приема пищи ему приходится принимать ветрогонные, и
терпеть кучу подколок насчет проблем с пищеварением, и плюс ко всему он заработал
подагрический артрит, каким-то образом, из-за болезни Крона, который засел в правом
колене и вызывает на корте жуткие боли.
Ракетки Фрира и Шпалы Пола Шоу с грохотом падают со скамьи, Бик и Блотт
бросаются поднять и сложить их обратно, Бик – одной рукой, потому что второй
придерживает полотенце.
– Потому что что у нас было, так, посмотрим, – говорит Сбит. Пемулис любит петь в
акустике кафеля.
Сбит тычет пальцем в ладонь, то ли чтобы подчеркнуть важность, то ли для подсчета.
– Примерно, скажем, часовая пробежка у команд А, тренировка на час пятнадцать, два
матча подряд.
– Я сыграл только один, – вставляет Трельч. – Утром была ощутимая температура,
Делинт разрешил на сегодня сбавить обороты.
– У народа, который играл три сета, был тока один матч, вот у Сподек и Кента точно, –
говорит Стайс.
– Забавно, как Трельч – как у него начинает скакать температура, стоит начаться
утренним тренировкам, – говорит Фрир.
– …положим, с округлением два часа на матчи. С округлением. Затем полчаса на
тренажерах под надзором гребаных бусинок Лоуча с его планшетиком. В общем, скажем,
пять часов энергичных телодвижений.
– Поступательных и напряженных усилий.
– Штитт решительно настроен, шоб в этом году мы не пели в Порт-Вашингтоне глупых
песенок.
Джон Уэйн за все время не произнес ни единого слова. Содержимое его шкафчика
аккуратно и организованно. Он всегда застегивает рубашку снизу-вверх до последней
пуговицы, словно собирается надеть галстук, которого у него даже нет. Ингерсолл тоже
одевается у маленького квадратного шкафчика для старшеклассников.
– Вот тока, кажется, они забыли, что у нас еще пубертатный период, – говорит Стайс.
Ингерсолл, как кажется Хэлу, полностью лишен бровей.
– Говори за себя, Тьма.
– Я грю, что утомлять наш пубертирующий скелет – оченно недальновидно, –
79
повышает голос Стайс. – От че делать, когда мне бует двадцать и попаду в Шоу, а я играю
нон-стоп, скелетно переутомленный и весь в травмах?
– Темный прав.
Завитый клочок мутной полирольной шелухи и зеленая нитка спортивной ленты
«ГозТекс» сложно переплелись с синими волокнами ковра у левой лодыжки Хэла, которая
слегка раздута и синего оттенка. Он всегда напрягает лодыжку, когда вспоминает, что надо.
Сбит и Трельч недолго спарингуются с открытыми ладонями, делая ложные выпады и дергая
головами, не вставая с пола. Хэл, Стайс, Трельч, Сбит, Рэйдер и Бик согласно предписанию
академии ритмически сжимают игровыми руками теннисные мячики. На плечах и шее Сбита
яркие сиреневые воспаления; Хэл также заметил фурункул на внутренней стороне бедра
Шахта, когда Тед садился. Отражение лица Хэла умещается ровно в одну из плиток на стене
напротив, и, если он медленно двигает головой, лицо искажается и с оптическим звоном
возвращается к норме в следующей плитке. Особое постдушевое ощущение общности
развеивается. Даже Эван Ингерсолл бросает быстрый взгляд на наручные часы и
откашливается. Уэйн и Шоу оделись и ушли; Фрир, главный приверженец полироли,
ковыряется в волосах у зеркала, Пемулис теперь тоже встает, чтобы отодвинуться от ног
Фрира. Глаза у того выпученные и широкие, из-за чего, как говорит Аксанутый, кажется,
будто Фрира то ли бьют током, то ли душат.
А время в дневной раздевалке кажется безграничной глубины; все они были здесь
раньше, точно так же, и снова будут завтра. Свет снаружи становится печальней, в костях
отдается грусть, края удлиняющихся теней все четче.
– По-моему, это Тэвис, – говорит им всем в зеркало Фрир. – Всюду, где царят
бесконечные труд и страдания, торчат уши долбаного Тэвиса.
– Не, это Штитт, – говорит Хэл.
– У Штитта не хватало калиток на крокетной площадке уже задолго до того, как ему
попались мы, – говорит Пемулис.
– Пемстер и Хэл.
– Галация и Пемарама.
Фрир складывает крошечные губки и выдыхает, словно задувает спичку, сдувая со
стекла большого зеркала какой-то крошечный остаток после откалупывания.
– Штитт только делает, что ему говорят, как славный послушный фашист.
– Че за хайль ты несешь? – спрашивает Стайс, – который хорошо известен тем, что
спрашивает только «Как-высоко-сэр!», когда Штитт говорит «Прыгать», – щупая вокруг, чем
бы кинуть во Фрира. Ингерсолл подбрасывает Стайсу взбученное полотенце, чтобы быть
полезным, но Стайс не отрывает взгляд от глаз Фрира в зеркале, и полотенце падает ему на
голову, и остается там висеть. Эмоции в комнате, кажется, меняют знак каждые пару секунд.
Над Стайсом полуиздевательски смеются, пока Хэл вскарабкивается на ноги, аккуратно,
поэтапно, перенося большую часть веса на здоровую лодыжку. Во время этой комбинации
полотенце Хэла спадает. Сбит говорит что-то, но все тонет в реве смыва.
32 Наивность (фр.).
81
выборов исходят из одного: что есть наша святыня. Что есть святыня, таким в итоге образом,
американов? Что это есть, если ты боишься, что должен защищать американов от самих себя,
когда злые квебекуа замыслили кознями привнести Развлечение в их уютные дома с очагом?
Лицо Стипли приобрело выражение открытой усмешки, которое, знал он, квебекцы
находили в американах отталкивающим.
– Но ты говоришь, что все начинается с выбора, осознания, решения. Это ли не
наивняк, Реми? Ты что, садишься за гроссбух и трезво высчитываешь, что любить? Всегда?
– Альтернативой является…
– А если иногда нет выбора, что любить? А если святыня сама приходит к Магомету? А
если просто берешь и любишь? без решений? Берешь и: вот видишь ее, и в тот же миг
забываешь свой трезвый бухучет, и не можешь выбрать ничего, кроме любви?
Шмыг Марата выдавал презрение.
– Тогда в случае такого твоя святыня – «Я» и сантименты. Тогда в примере такого ты
фанатик страсти, раб индивидуальных субъективных узких сантиментов «Я»; гражданин
пустоты. Ты становишься гражданин пустоты. Ты сам по себе и одинокий, на коленях пред
тобой.
Засим последовало молчание.
Марат повозился в кресле.
– В случае такого ты становишься раб, который верит, что он свободный. Самые
жалкие оковы. Ни трагедий. Ни песен. Ты веришь, что умрешь дважды за иного, но в правде
умрешь только за одно «Я», его сантименты.
Последовало еще молчание. Стипли, который рано поднялся на высоту в
Неопределенных службах благодаря техническим собеседованиям [44], применял паузы
молчания как неотъемлемую часть техники допроса. Сейчас пауза разрядила Марата. Марат
почувствовал иронию своей позиции. Бретелька бра протеза Стипли выскользнула с плеча на
обозрение, где глубоко врезалась в мясо верхней доли руки. Воздух слабо пах креозотом, но
куда не так сильно, как шпалы железной дороги, которые Марат нюхал не понаслышке.
Спина Стипли была дебелой и мягкой. Наконец Марат изрек:
– Ты, в случае такого, имеешь ничто. Опираешься на ничто. Ничто из камня или земли
нет под твоими ногами. Ты падаешь; тебя носит туда и этак. Как принято сказать:
«трагически, невольно, потерян».
Последовало еще молчание. Стипли мягко пукнул. Марат пожал плечи. Полевой
оперативник BSS Стипли мог усмехаться не взаправду. Люм города Тусона в невлажном
воздухе казался выбеленным и призрачно-белым. Сумеречные звери шуршали и, вероятно,
шмыгали туда и этак. Под утесом и другими выходами породы склона висели густые и
непрекрасные паутины ядовитого вида американового паука черная вдова. И когда ветер бил
по горе под определенным углом, гора стонала. Марат подумал о своей победе над поездом,
который отнял его ноги[45]. Он предпринял попытку англоговоряще спеть:
– О скажи, страна свободных.
И они оба двое почувствовали особую, странную, сухую пустынно-ночную прохладу,
спустившуюся с горбатым подъемом луны, – мучнистый ветер внизу кружил пылью и
свистел иголками кактусов, звезды в небе настроились на цвет слабого пламени, – но им еще
не было прохладно, даже Стипли в его платье без рукавов: они с Маратом стояли в
облегающем астральном скафандре тепла их тел. Вот как бывает в сухих краях по ночам,
узнавал Марат. Его умирающая жена ни разу не покидала юго-восточный Квебек.
Отдаленная зачаточная база распространения Les Assassins des Fauteuils Roulents здесь, на
юго-западе США казалась ему поселением на поверхности луны: четыре рифленых
куонсетских ангара, запеченная до корочки земля, воздух, который плыл и волнился, как под
реактивными двигателями. Пустые комнаты о грязных окнах, обжигающие дверные ручки и
адская вонь в этих пустых комнатах.
Стипли продолжал не говорить, выстучав себе иную из длинных бельгийских сигарет.
Марат продолжал мычать песню американов так, словно ему по уху ступал медведь.
83
3 ноября ГВБВД
– Потому что они на самом деле несерьезно, – говорит Хэл Кенту Блотту. –
Ненависть-в-конце-рабочего-дня – это просто часть процесса. Думаешь, Штитт и Делинт не
знают, что мы будем сидеть там вместе после душа и ныть? Все продумано. Ворчуны и
нытики всего лишь делают то, что от них ждут.
– Но я смотрю на парней, которые здесь уже шесть, семь лет, восемь лет, а они до сих
пор страдают, мучаются, выматываются, такие уставшие, так же как я устаю и страдаю, и я
чувствую этот, как его, ужас, этот ужас, я вижу семь, восемь лет несчастья каждый день, и
день за днем вижу впереди только усталость, стресс и нескончаемое страдание, и ради чего,
ради, типа, шанса стать профессионалом, а у меня уже ужасные предчувствия, что карьера в
Шоу значит только еще больше страданий, и если я туда доберусь, то уже буду скелетно
переутомлен.
Блотт лежит на паласе – как лежат все пятеро, вытянувшись на спине, раскинув ноги и
руки, положив головы на широкие велюровые диванные подушки, на полу в КО6 – одной из
трех маленьких Комнат отдыха на втором этаже Админки, на два этажа выше раздевалок и
на три – входа в главный туннель. Новый экран в комнате огромен, с таким высоким
разрешением, что глазам больно; он висит на северной стене, как большая картина; работает
на охлажденных микросхемах; в комнате нет ни ТП, ни телефонной консоли; это
специализированное помещение – только экран, плеер и фильмы; плеер для картриджей
расположен на второй полке маленькой тумбочки под экраном; другие полки и несколько
шкафов полны картриджей с записями матчей, картриджей мотивационных и для
визуализации – «ИнтерЛейс», «Тацуока», «Юситю», «СайберВижн». Трехсотдорожечный
кабель, идущий от плеера к нижнему правому углу висящего на стене экрана, настолько
тонкий, что похож на трещину в белой краске на стене. В Комнатах отдыха нет окон, а
воздух из вентиляции несвежий. Хотя, когда экран включен, кажется, что окно в комнате
есть.
Как обычно для собрания со Старшим товарищем, когда все устали, Хэл вставляет в
проигрыватель негрузящий картридж для психологической визуализации. Он убрал звук, так
что мантры для уверенности в себе не слышно, но картинка яркая и чистая, как колокольный
звон. Так и бросается на тебя с экрана. Седеющий и какой-то потрепанный Стэн Смит33 в
анахронически белом стоит на задней линии корта и делает образцовые форхенды, снова и
снова, один и тот же удар, его спина как-то остеопорозно сгорблена, но он в
безукоризненной форме, работа ног правильная и естественная – гладкий поворот и
возвращение назад, анахроническая деревянная палка «Уилсон» заносится в замахе и
указывает прямо на забор за его спиной, текучий перенос веса на переднюю ногу при входе в
удар, контакт на уровне талии прямо перед собой, мускулы передней ноги вздуваются, а
задней – расслабляются, глаза прикованы к желтому мячу в центре напыленной по трафарету
на струнах W – учеников из ЭТА учат следить не только за мячом, но и его крутящимися
швами, читать его вращение, – переднее колено слегка опускается под вздувшимися
квадрицепсами, когда вес тела переносится дальше вперед, задняя нога поднимается на
нерасцарапанном носке блестящей кроссовки, как на пуанте, деловая проводка без
выкрутасов, после которой ракетка замирает прямо перед исхудавшим лицом игрока – щеки
Смита с возрастом впали, его лицо словно ввалилось по бокам, глаза будто выпучиваются
над скулами, которые выдаются при каждом вдохе после удара, он выглядит иссушенным,
состарившимся на жарком свете, где отрабатывает одно и то же движение снова и снова,
десятилетиями, вторая рука плавно поднимается и хватает шейку палки перед лицом, и после
33 Стэн Смит (род. 1946 г.) – великий американский теннисист, член Международного зала теннисной
славы.
84
34 Ассоциация теннисистов-профессионалов.
85
35 Из единого – многие (лат.) Также название известного эссе Уоллеса о массовой культуре и телевидении.
86
– Они все знают, – говорит Блотт, даже подпрыгивая на копчике. – Они специально
задумали, чтобы мы собирались вместе и жаловались!
– О, как они коварны, – говорит Ингерсолл.
Хэл изгибается на локте, чтобы сунуть под губу щепотку «Кадьяка». Он не понимает,
передразнивает Ингерсолл или нет. Он разваливается на полу, визуализируя, как Смит бьет
смэши Ингерсоллу прямо в лобешник. Неделю назад Хэл неохотно согласился с диагнозом
Лайла, что находит Ингерсолла – этого наглого изнеженного ехидного паренька, с большим
изнеженным безбровым лицом и гладкими суставами на больших пальцах, с тепличным
избалованным видом маменькиного сыночка, который тратит все остроумие на ненасытную
потребность произвести впечатление, – что этот парень вызывал у Хэла такую неприязнь
потому, что Хэл видел в нем те черты, которые не хотел или не мог принять в себе. Если он
находился с Ингерсоллом в одной комнате, то об этом всем даже не вспоминал. Только
желал ему зла.
Блотт и Арсланян смотрят на Хэла.
– Ты в порядке?
– Он устать, – говорит Арсланян.
Ингерсолл рассеянно барабанит пальцами по грудной клетке.
В последнее время Хэл накуривается тайком так часто, что, если к ужину еще не курил,
его рот начинает наполняться слюной – какой-то феномен отдачи от осушающего эффекта Б.
Хоупа, – а глаза – слезами, будто он зевнул. Жевательный табак начался почти как
оправдание, чтобы сплюнуть, иногда. Хэл сам удивлен, что по большей части действительно
верит в свои слова об одиночестве и распланированной необходимости в «Мы»; и из-за
этого, вкупе с неприязнью к Ингерсоллу и слюной во рту, ему снова неуютно, он на миг
возвращается к мыслям о том, почему секретность пристрастия к травке возбуждает его
гораздо больше, чем травка per se, если это действительно так. У него всегда ощущение, что
ответ вертится на языке, где-то в немой и недоступной зоне коры головного мозга, но стоит
об этом задуматься, как отчего-то мутит. Еще одна проблема, если не покурить перед
ужином, в том, что его слегка мутит, и за ужином он не наедается, а потом, когда все же
добирается до травки, его пробивает на хавчик, и он идет за конфетами в магазин «Отец &
Сын», или заливает глаза Мурином и направляется в Дом ректора на очередной поздний
ужин с Ч. Т. и Маман, и ест как дикий зверь – довольная Маман даже признается, что такой
аппетит задевает некие инстинктивные струны ее материнства, – но потом просыпается на
рассвете с жутким несварением.
– Так что страдание становится не таким одиноким, – подсказывает ему Блотт.
В двух изгибах дальше по коридору, в КO5, где экран – на южной стене и не включен,
канадец Джон Уэйн сидит с Ламонтом Чу, «Соней ТиПи» Питерсоном, Кираном Маккеной и
Брайаном ван Влеком.
– Он говорит о развитии в понимании концепта теннисного мастерства, – объясняет Чу
остальным трем. Они сидят на полу по-турецки, Уэйн стоит, прислонившись спиной к двери,
вращает головой, чтобы размять шею. – Он хочет сказать, что путь к подлинному
мастерству, нужного Шоу, – медленный, разочаровывающий. Требует скромности. Это
вопрос скорее темперамента, чем таланта.
– Вы правда это говорите, мистер Уэйн?
Чу отвечает:
– …это потому, что путь к мастерству пролегает через серию плат, так что сперва как
бы идет радикальный прогресс, пока не доберешься до определенного плато, а потом вроде
как застреваешь, на плато, и единственный способ слезть с него и подняться к следующему –
годы разочаровывающей бездумной повторяющейся тренировки, терпения и выдержки.
– Плато, – поправляет Уэйн, глядя в потолок и для упражнения прижимаясь затылком к
двери. – Во множественном числе тоже плато. Не изменяется.
Цвет неактивного экрана напоминает цвет неба над Атлантическим океаном в
пасмурный день. Чу образцово скрестил ноги.
88
этого пацана, хоть он здесь и не к месту. Короче, хоть у меня и сто пудов без шансов, так что
мне уже со штанами по-любому отсюда не уйти, – говорит М. Пемулис в КO2, общежитие В,
сидя на самом краю дивана над бежевым паласом, на котором на подушках, скрестив ноги,
уселись его четыре мальчика; он продолжает: – В этот раз я могу вознаградить твой
умудренный скептицизм, попробуем всего с двумя – смотри, короче, у меня только две
карты, вот я их держу, по одной в каждой руке… – он осекается, хлопает себя по виску рукой
с валетом. – Ой, о чем я думаю. Сначала же мы скинемся по пятюне.
Отис П. Господ прочищает горло:
– Анте.
– Или еще это называется «банк», – говорит Тодд Потлергетс, выкладывая свою
пятерку на маленькую кучку.
– Хосподи-боже, хосподи-боже-мой, во что я тут влез с детьми, которые ботают, как
крупье-ветераны из Джерси. Головой я, наверно, ушибся. А вообще че бы и нет, точняк? Ну
че, Тодд, чувак, выбери одну из карт – у нас тут крестовый валет и дамочка пик, – и
выбери… и вот я положу их рубашками вверх, кручу – верчу – запутать хочу, не тасую, а
только верчу, так что они все время на виду, и ты с-л-е-е-е-е-е-е-е-д-и-и-и-и-и-шь за своей
картой, кручу-верчу, и, типа, с тремя картами у меня был бы хоть какой-то шанс, что ты
запутаешься, но с двумя-то? Всего лишь с двумя?
В КОЗ Тед Шахт со своим гигантским пластиценовым оральным демонстратором –
огромным макетом челюстей, белые пластины зубов и неприлично розовые десны, – и с
зубной нитью, натянутой между запястьями:
– Самое важное здесь, господа, это не сила или частота ротаций, с которыми вы
удаляете микрочастицы зубной нитью, но сами движения, видите, мягкие пилящие
движения, нежно вверх и вниз, по обоим бугоркам эмали, – демонстрируя на переднем
коренном зубе размером с головы собравшихся детей – пластиценовая хрень для десен
продавливается с мерзким сосущим звуком, глаза пятерых ребят Шахта либо стеклянные,
либо приклеены к длинной стрелке их часов, – и вот самое главное, вот что немногие
понимают: прямо до так называемой линии десен в базальных спадах с каждой стороны
десенных холмов между зубами, вниз, где прячутся и размножаются самые пагубные
частицы.
Трельч устроил прием в своей, Пемулиса и Шахта комнате в общежитии В,
откинувшись сидя на свою и одну из подушек Шахта, – увлажнитель воздуха урчит, один из
мальчишек держит наготове «Клинекс».
– Пацаны, я вам говорю про повторение. В начале, в конце, всегда. То есть слышать
одни и те же мотивационные речи снова и снова до тех пор, пока повтор не наберет вес и не
осядет в вашей подкорке. Делать одни и те же развороты, выпады и удары снова и снова и
снова, в вашем возрасте, пацаны, это повторы ради повторов, забудьте о результатах, вот
почему здесь никого не выгоняют до четырнадцати лет за медленный прогресс, это
постоянно повторяющиеся движения ради этих самых движений, снова и снова, пока
кумулятивный вес повторов не продавит их вглубь, в подсознание, до упора, через
повторения они пропитают вашу прошивку, вашу киберфизическую систему. Станут вашим
языком программирования. Автономичной системой, благодаря которой вы дышите и
потеете. Когда вам говорят, что здесь вы Едите, Спите и Дышите теннисом, – это не фигура
речи. Автономная система. «Кумулятивный» значит накапливающийся, через чистые,
бездумные, повторяющиеся движения. Язык программирования мышц. Пока не сможете
играть не думая. Примерно в четырнадцать, плюс-минус, как им тут кажется. Просто
делайте. Не думайте о том, есть ли в этом смысл, – конечно же нет. Смысл повторений в том,
что в них нет смысла. Дайте срок, они пропитают вашу прошивку и вы сами увидите, как это
очистит голову. Полбашки освободится от механик, которые будут уже не нужны, потому
что пропитают вас. Теперь механика – ваша прошивка. И это очистит голову самым
удивительнейшим образом. Вы только дайте срок. Теперь, играя, вы будете думать
по-другому. Корт будет не только снаружи, но и внутри вас. Мяч перестанет быть мячом.
90
Мяч станет тем, о чем вы просто знаете, что он должен быть в полете и вращаться. Вот тогда
вас начнут натаскивать по концентрации. Сейчас, конечно же, вам приходится
концентрироваться, у вас нет выбора, ведь концентрация еще не прошита в ваш язык
программирования, вот вам и приходится думать о концентрации каждый раз. Но подождите
до четырнадцати или пятнадцати. Тогда они решат, что вы достигли одного из как бы
критических плато. В пятнадцать максимум. И вот тогда начинается хрень с концентрацией
и характером. Тогда вас реально начинают гонять. Это критическое плато, где важен
характер. Фокус, самосознание, беспокойная башка, кудахтающие голоса, проблемы с
дыханием, страх против нестраха, самопрезентация, сомнения, заминки, маленькие вредные
нервные человечки в голове, которые кудахтают про страхи и сомнения, бреши в ментальной
броне. Все это начинает быть важным. Самое раннее – в тринадцать. Тренеры следят в
диапазоне тринадцати-пятнадцати лет. Это также возраст инициации в некоторых культурах.
Задумайтесь. Но до тех пор – повторения. До тех пор в их глазах вы – машины. Вы просто
доводите игру до автоматизма. Задумайтесь над этой фразой: «доводите до автоматизма».
Прошивая движения в свою материнскую плату. Вы, парни, даже не представляете, как вам
пока легко.
Джеймс Албрехт Локли Сбит-младший из Оринды, Калифорния, предпочитает
длинную встречу в формате вопрос-ответ под эмбиент на экране в КO8: расслабляющие
виды прибоя, рябь на прудах, поля кивающей пшеницы.
– Давайте еще два и закругляемся, droogi мои.
– Вот, скажем, конец уже близко, а оппонент начинает тебя обламывать. Мячи верные,
а он говорит, что нет. И ты просто не можешь поверить в такое безобразие.
– Подразумевается, что играем без линейного судьи, да, Трауб? Вступает жутко
голубоглазый Одерн Таллат-Кялпша:
– Это начальные раунды. Где дают только два мяча. Играете на доверии. И ни с того ни
с сего он начинает обламывать. Такое бывает.
– Я знаю, что бывает, – говорит Трауб. – Так вот, неважно, обламывает он для того,
чтоб победить, или просто чтоб нервы потрепать. Надо обламывать его в ответ? Око за око?
Что делать?
– Играем на людях?
– Начальный раунд. Удаленный корт. Без свидетелей. Вы сами по себе. Можно
обламывать в ответ?
– Нет, не обламываем в ответ. Веришь ему, не говоришь ни слова, улыбаешься. Если
выиграешь, то вырастешь как человек.
– А если проиграешь?
– Если проиграешь, то перед следующим раундом втихаря сделаешь какую-нибудь
гадость с его флягой для воды.
Некоторые ребята старательно кивают, записывают в блокноты. Сбит признанный
тактик, очень формальный на свечках С. Т., и подопечные часто преклоняются перед его
академичностью и отстраненностью.
– Гадости, которые можно провернуть с флягой соперника, мы обсудим в пятницу, –
говорит Сбит, глядя на часы.
Руку поднимает Карл Кит, тринадцатилетний мальчишка с жесточайшим косоглазием.
Кивок Сбита.
– А что, если надо перднуть?
– Серьезно, Моби?
– Джим, сэр, например, играешь там, и внезапно хочется перднуть. Причем чувствуешь,
что это будет горячий мерзкий пердеж. Пердеж под давлением.
– Я представил.
Мальчишки обмениваются понимающим бормотанием и взглядами. Очень энергично
кивает Джош Гопник. Сбит стоит навытяжку справа от экрана, руки за спиной – похож на
оксфордского знатока.
91
бесхарактерно заползем в свои норы зализывать скулящие раны из-за какого-то жалкого
случайного пробела во внимании, одного на сотню, или же закусим удила, расправим плечи,
сощуримся и скажем: «Пемулис, – скажем мы, – Пемулис, удваиваем – ведь сегодня
буквально все шансы почти безумно складываются в нашу пользу!»
– То есть они это специально? – спрашивает Бик. – Заставляют нас их ненавидеть?
Пределы и ритуалы. Почти настало время ужина. Иногда миссис Кларк на кухне
разрешает Марио позвенеть в треугольник стальным черпаком, пока сама откатывает двери в
столовую. Обслуживающий персонал по правилам носит сеточки для волос и узкие перчатки
типа акушерских. Хэл мог бы сплюнуть табак и сбегать в туннели, может, даже не слишком
глубоко, не до самой насосной. И опоздать на ужин всего на двадцать минут. Абстрактно,
отвлеченно он размышляет о пределах и ритуалах, слушает, как Блотт дает Бику aperçu39.
Как будто существует четкая линия, поддающаяся измерению разница между потребностью
и просто сильным желанием. Чтобы сплюнуть в корзину, нужно сесть. У него ноет зуб с
левой стороны.
здесь, наедине с ним, ей хочется признаться, что она никогда особенно не любила теннис,
что ее настоящая любовь и страсть – это современные ритмопластические танцы, к которым
у нее, общепризнанно, не было естественной предрасположенности и талантов, но которые
она любила, и в детстве проводила почти что все внетеннисное время, практикуясь в трико
перед двойным зеркалом у себя дома в пригородном Монклере, Нью-Джерси, но что именно
к теннису у нее был безграничный талант, эмоциональный стиль игры, и что именно
благодаря теннису она получала предложения от элитных школ-интернатов, а ей отчаянно
хотелось попасть в школу-интернат. Марио попросил ее вспомнить, какую именно треногу
она видела: «Хаски VI» модели TL с рифлеными резиновыми наконечниками на ножках и
цилиндрической головкой с возможностью поворота на 360° или же модели SL без
рифленых резиновых наконечников и с возможностью поворота лишь на 180°, полукруг
вместо полного круга. Миллисента призналась, что приняла стипендию ЭТА в возрасте
девяти лет с одной лишь целью – сбежать от отца. Отца она называла Старик, и по тому, как
звучало это слово, было ясно, что она произносит его с большой буквы. Ее мать ушла из
дома, когда Миллисенте было всего пять, внезапно сбежала с мужчиной, присланным
какой-то компанией «Кон-Эдисон», чтобы бесплатно оценить энергоэффективность дома.
Прошло уже шесть лет с тех пор, как она в последний раз видела Старика, но в ее памяти он
остался трехметровым жирдяем – из-за его габаритов все зеркала и ванна в их доме были
двойных размеров. Одна из старших сестер Миллисенты, которая всерьез увлекалась
синхронным плаванием, забеременела и вышла замуж еще в школе, вскоре после ухода
матери.
Все это время хруст и треск в зарослях выше по склону нарастал. Марио приходится
нелегко на любой наклонной поверхности. На самой верхней ветке деревца сидит какая-то
птица и молча смотрит на них. Внезапно Марио вспоминает анекдот, который однажды
слышал от Майкла Пемулиса:
– Если двое людей поженятся в Западной Вирджинии, потом подкопят и переедут в
Массачусетс, а потом решат развестись, какая самая большая проблема будет из-за развода?
К. М. К. говорит, что другая ее старшая сестра уже в пятнадцать ни с того ни с сего
присоединилась к ледовому шоу «Айс Капады» и стала кем-то вроде подтанцовки, где
главной творческой задачей было не врезаться в остальных, чтобы никто не упал, и не упасть
самой.
– Развестись с сестрой, потому что в Западной Вирджинии, говорил Пемулис, много
людей женятся на братьях и сестрах.
– Возьми меня за руку.
– Хотя он только шутил, конечно.
Свет к тому моменту был уже цвета пепла и клинкеров в гриле «Уэбер». Крейсер
Миллисента Кент водила их сужающимися кругами. Потом, сказала она, где-то лет в восемь
она пораньше пришла домой после тренировки в зале юниоров ТАСШ в Пассаике,
Нью-Джерси, с нетерпением мечтая влезть в старое трико и заняться у себя в комнате
всякими ритмопластическими танцами, но из-за неожиданного возвращения застала в своем
трико отца. Которое, надо ли говорить, было ему не очень в пору. А его огромные голые
ступни втиснулись в босоножки, которые оставила миссис Кент, когда в спешке покидала
дом. Он сдвинул всю мебель в столовой к стене и дурачился перед огромным зеркалом в
гротескно-маленьком, натянувшемся лиловом трико. Марио говорит, что лиловый очень к
лицу Крейсера Миллисенты. Она говорит, что «дурачился» – самое верное и жуткое слово.
Выделывал антраша и выкидывал коленца. И жеманничал. Промежность купальника
выглядела как рогатка, так она натянулась. Он не слышал, как она вошла. Крейсер
Миллисента спросила Марио, видел ли он когда-нибудь женский «инь-янь». Непристойная
пестрая лохматая плоть вздувалась и выплескивалась поверх каждого сантиметра периметра
трико, вспоминала она. Уже в свои восемь она была пышной девочкой, говорила она Марио,
но Старик был в другой галактике измерений. Марио не знал, что сказать, и лишь повторял
«Ешкин кот!» Пока Старик дурачился, его плоть колыхалась и сотрясалась. Отвратительно,
95
сказала она. В подлеске и дебрях не было ни единого намека на «Хаски VI» или треногу
любой другой модели. Миллисента буквально сказала «инь-янь». Но ее Старик был не
просто трансвеститом-кроссдрессером, сказала она; оказалось, женская одежда обязательно
должна принадлежать его родственнице. Ее всегда удивляло, сказала она, что купальники и
пачки для фигурного катания ее сестер всегда выглядели такими криво мешковатыми и
растянутыми, учитывая, что сестры сами носили далеко не анорексичные размеры. Старик не
слышал, как она вошла, и продолжал дурачиться и скакать в жете еще несколько минут
прежде, чем она не поймала его жеманный взгляд в зеркале. Вот когда она поняла, что пора
оттуда бежать, сказала Миллисента. И именно в этот вечер ни с того ни с сего ей позвонила
женщина из приемной комиссии старика Марио, сказала она. Словно это была судьба.
Планида. Кисмет.
– Инь-янь, – подсказал Марио, кивая. Рука Крейсера Миллисенты была большой,
горячей и по уровню сырости напоминала коврик в ванной, который использовали несколько
раз подряд.
Средняя сестра много лет спустя сообщила К. М. К., что впервые подозрения насчет
Старика возникли, когда их старшая сестра была еще совсем маленькой, и миссис Кент
сшила ей специальный костюм из золотистого ламе с реквизитом в виде лука и стрелы,
чтобы изображать Купидона на школьном праздновании Дня святого Валентина, и однажды
детей отпустили пораньше с уроков на время срочного удаления асбеста и она неожиданно
вернулась домой и застала Старика в подвальной игровой комнате в крылышках и
безобразно раздутом подгузнике в позе с известной картины Тициана из крыла Высокого
Возрождения музея Метрополитен, и миссис Кент долго не могла поверить увиденному и
жила в отрицании до тех пор, пока из-за истерического припадка во время репетиции номера
«Айс Капад» для выступления на День святого Валентина воспоминания не встали живо
перед глазами и не разрушили отрицание, и психологи из отдела по оказанию помощи
работникам «Айс Капад» не помогли ей с ними справиться.
В этот момент Крейсер Миллисента остановилась в неколючих зарослях, как
выяснилось позже, токсикодендрона, и повернулась к Марио со странным блеском в том
глазу, который не скрывала тень сосны, и ткнула большую голову Марио носом в область
чуть ниже своих грудей, и сказала, что, должна признаться, ресницы Марио и его жилет с
полицейским замком, на который он опирается, когда долго стоит на одном месте, давно уже
сводят ее с ума от накатывающих чувств. Заметное и резкое падение температуры, которое
почувствовал Марио, на самом деле произошло из-за того, что сексуальная стимуляция
Крейсера Миллисенты Кент высасывала огромное количество энергии из окружающего их
воздуха. Лицо Марио так вдавилось в торс Миллисенты, что ему пришлось перекосить рот
влево, чтобы не задохнуться. Бант К. М. К. отцепился и спорхнул перед глазами Марио на
землю, как спятивший гигантский лиловый мотылек. К. М. К. попыталась расстегнуть его
вельветовые штаны, но ее остановила сложная система защелок и карабинов внизу жилета с
липучкой и полицейским замком, который частично закрывал липучки штанов, и Марио
попытался как-то так передвинуть рот, чтобы не только дышать, но и предупредить К. М. К.,
что он невероятно боится щекотки в области пупка и ниже. Где-то наверху и на востоке
раздался голос Хэла, который звал Марио на средней громкости. Крейсер Миллисента
сказала, что ее все происходящее между ними волнует еще сильнее, чем его. Действительно,
звуки, с которыми Марио втягивал воздух перекошенным налево ртом, можно было спутать
с тяжелым дыханием, вызванным сексуальной стимуляцией. Когда Крейсер Миллисента
одной рукой обхватила его за плечо для упора, а вторую сунула под тугой жилет и дальше, в
штаны и трусы, в поисках пениса, Марио стало так щекотно, что он не мог устоять на ногах,
освободил лицо и засмеялся так громко и в таком высоком регистре, что Хэлу не составило
никаких проблем выйти прямо на них, хотя его навигационные системы и барахлили после
пятнадцати тайных минут в пахучем сосновом бору.
Позже Марио говорил, что все произошло так, как когда слово вертится на языке, но ты
никак не можешь его вспомнить, а стоит тебе перестать пытаться, как оно само возникает в
96
голове: когда они втроем поднимались вверх по склону к лесополосе на краю холма с
единственной целью – вернуться в Админку самым прямым путем в темноте, они и
наткнулись на кинематографическую треногу, тускло поблескивающий «Хаски» модели TL с
рифлеными резиновыми наконечниками на ножках, окруженный, если честно, не такими уж
высокими и густыми зарослями.
Стипли сказал:
– И сам выбор Бостона в качестве штаба, в конце концов, – который для нас в первую
очередь значит место предположительного появления Развлечения.
Марат сделал жест человека, готового потратить время на глупые игры, если таково
желание Стипли.
– Но также город Бостон США имеет логику. Ваш близлежащий город Выпуклости.
Следует, близлежащий Квебека. На дистанции, как говорится вами, плевка, – когда бы он ни
двигался, его кресло испускало скрип. Где-то между городом и ими самими продолжительно
протрубил автомобильный клаксон. На дне пустыни становилось холоднее с течением
минут; они это чувствовали. Марат возрадовался своей ветровке.
Стипли стряхнул с сигареты несколько пепла грубым жестом большого пальца,
который еще не казался женственным.
– Но мы уже как-то не так уверены, что на просторе гуляют другие копии. А еще про
это так называемое «анти»-Развлечение, которое режиссер фильма будто бы сделал, чтобы
противодействовать смертельному эффекту: существует оно на самом деле оно или нет;
вдруг это на самом деле какая-то ваша с FLQ[47] подстава – держите в рукаве козырь с
анти-Развлечением, чтобы отыграть себе уступки. В качестве какого-то лекарства или
антидота.
– Об антифильме, который антидот искусу Развлечения, мы не имеем доказательств,
кроме безумности слухов.
Стипли прибег к приему технических собеседований, в котором притворяешься, будто
занят малыми физическими делами личного ухода и гигиены, чтобы молчанием вынудить
Марата распространиться подробностями. Огни города Тусон своими движениями и
мерцанием образовывали шар света, подобный оным на потолке les salles de danser 41 в
Валь-д'Ор, Квебек. Жена Марата неторопливо умирала от рестеноза коронарного стента[48].
Он подумал: «Умирать дважды».
Марат сказал:
– И также почему тебя никогда не посылают в поле собой, Стипли? Это говоря о
внешности. В прошедший раз ты был – какое слово я надеюсь сказать? – негром, почти
целый год, нет?
Пожимание плеч американовых людей – всегда как будто подъятие тяжести.
– Гаитянцем, – сказал Стипли. – Я был гаитянцем. Наверное, какие-то там негроидные
тенденции во внешности, – Марат слушал, как Стипли молчит. Американовый койот воет,
скорее, как нервная собака. Клаксон автомобиля длился, казавшись в темноте внизу каким-то
покинутым и отчего-то океанским. Женственная манера исследовать ногти – не мужественно
загибать пальцы, сложенные поверх ладони, но поднимать весь тыл руки; Марат припомнил,
что знал это с самого раннего возраста. Стипли поковыривал уголки уст, затем чередовал это
с исследованием ногтей. Его паузы всегда были ловкими и взвешенными. Он был
компетентный оперативник. Нашло еще холодного воздуха – странные волны сквозняков на
утес со дна пустыни, порывы внезапного воздуха, как от переворота страниц фолианта. Его
голые руки под безрукавным гротескным платьем обладали видом очищенной куры из-за
41 Танцплощадки (фр.).
97
озябшей и голой кожи. Марат не имел понятия, когда в ходе наступления ночи Стипли снял
абсурдные очки, но решил, что конкретный момент этого не обладал значением для доклада
каждого слова и жеста мсье Фортье. И вновь койот, и также иной в отдалении – возможно, в
отклик. Вой был как домашняя собака под воздействием тока низкого напряжения. Мсье
Фортье и мсье Брюйим, а также некоторые другие братья по колесам из Les Assassins верили,
что Реми Марат – эйдетик, почти идеальный в воспоминании и подробности. Марат,
которому были памятны случаи важнейших наблюдений, те, что он позже забыл вспомнить,
знал, это неправда.
***
Намасленный гуру в спандексе и топике сидит в позе лотоса. Ему где-то сорок. Он в
полной позе лотоса на диспенсере для полотенец над блочным тренажером в качалке
Энфилдской теннисной академии, Энфилд, Массачусетс. Его мускулы выпирают и лежат
внахлест так, что он выглядит почти как ракообразное. Его голова блестит, волосы черны как
смоль и уложены в экстравагантную каскадную стрижку. Его улыбка может продать что
угодно. Никто не знает, откуда он взялся или почему ему позволили остаться, но он всегда
там, в позе йога примерно в метре от резинового пола качалки. На его топе
принт-шелкография «Трансцендентность»; сзади – надпись «Deus providebit»42 оранжевым
сигнальным светом. Он всегда в одном и том же топе. Иногда меняется цвет леггинсов из
спандекса.
Этот гуру живет за счет пота других. Буквально. На телесных выделениях, солях и
жирных кислотах. Он всеми любимый блаженный. Один из неотъемлемых атрибутов ЭТА.
Делаешь, например, несколько отжиманий, приседаний, наклонов, покрываешься
качественным жарким шеллаком пота; затем, если разрешишь ему облизать руки и лоб, он
поделится с тобой своей фитнес-гуру-мудростью. Долгое время его хитом было: «И сказал
Господь: да не будет вес, что ты тянешь к себе, превышать твоего собственного веса». Этот
его совет по поддержанию формы и предотвращению травм очень толковый, в этом
солидарны все. Язык у него маленький и шершавый, но приятный, как у котенка. В этом нет
ничего такого гейского и сексуального. Некоторые девочки тоже разрешают себя лизнуть.
Он и мухи не обидит. Предположительно, он давний друг доктора Инканденцы, основателя
академии.
Некоторые из новеньких считают его психом и хотят, чтобы его выгнали. «Что это за
гуру такой – носит спандекс и живет за счет чьих-то выделений?» – жалуются они. «Бог
знает, что он там делает, когда качалку закрывают на ночь», – говорят они.
Иногда новички, которых передергивает от одной мысли, что он будет их облизывать,
приходят к блочному тренажеру и устанавливают на нем вес больше своего собственного.
Гуру на диспенсере для полотенец только сидит и молча улыбается. Они садятся на
корточки, корчатся и пытаются опустить планку вниз, но, типа, чу: перегруженная планка
становится турником. И поднимаются они, их тела, навстречу той планке, которую пытались
опустить. Каждый должен хоть раз в жизни заглянуть в глаза человеку, который чувствует,
как его тянет к тому, что он сам хотел притянуть к себе. И мне нравится, что гуру в такие
моменты не смеется над ними и даже не качает с мудрым видом головой на толстой
коричневой шее. Он просто улыбается, помалкивает. Он как ребенок. Все, что он видит,
тонет в нем без всплеска. Просто сидит там. Я хочу быть таким же. Тоже хочу молча сидеть
и притягивать к себе жизнь, лоб за лбом. Вроде бы его зовут Лайл.
В тот день затусили и все такое ваш покойный слуга, Си и Бедный Тони. Утро аж глаза
резало и нас чутка полоскало ну и в общем мы надыбали кэша разговеться с утра – спиздили
с лотков уличной распродажи на Гарвардке кой какое барахло, там было тепло снег таял
сыпался с новесов, – и потом Бедный Тони типа такой увидел какого-то пожилого
гражданина педрильного типа которого знавал еще с Кейпа, и значит Бедный Тони такой
подкатил к нему и прикинулся, что по типу предлагает взять за щеку за счет заведения, и мы
кароч сели в тачилу этого гражданина и кароч нормуль так отмудохали и отжали у
педрильного типа столько кэша, что с дурью будет на весь день нормуль, и кароч значит
серьезно так отмудохали и Си хотел растереть карту педрилу прям там, чтоб надежно и все
такое, и тачилу отогнать к одному понимающему пиздоглазому из Чайнатауна, с которым он
корешился, но Бедный Тони весь такой белеет как говно и грит типа нихера, и начинает
возникать, и мы просто бросили пидора в тачке у Мемориалки, ток челюсть поломали чутка
чтоб сыра не зажевал, а Си заявил, что полюбэ отрежет ему одно ухо, а с Си хер поспоришь,
и кароч отрезал кровищи было капец, и выкинул ухо в мусорку, и ваш покойный такой типа,
ну и нахера, какая тут окончатая цель. Мусорка была где мусорки у «Пончиков Стива» на
Эндфилдке. Мы метнулись назад в Брайтон Проджектс на точку и Рой Тони всегда сидел на
своей лавочке на детской площадке до полудня, но теперь проснулись все нигеры на раене и
тоже вышли на площадку, и стремно было, но нам уже надо было позарез и все такое, и
всетки мы затарились полпачкой43 у Роя Тони и потопали в библатеку на Копли, где у нас
баяны хранятся кароч, и зашли в мужской сортир, где уже с утра поюзанные баяны на полу
валяются, и кароч засели в кабинку, и Си и ваш покойный начали бычить друг на друга кому
три дозы, а кому две – у Бедного Тони мы пакет отжали, – и но теперь надо было надыбать
на ночь, и на завтра, завтра ж Рождесво и надо надыбать заранее – это вечный бой, покой нам
ток снится, упарываться это тяжкая работа без отпусков на Рождество. Это ебучая сука
наркоманская жизнь и шлите на-хер, если вам скажут че другое. И мы кароч метнулись
обратно на Гарвардку, однакож по прибытии Бедный Тони решил зависнуть на обед со
своими гомиками в красной коже в «Луке & Стреле», и чесн признаться, я еще могу стерпеть
педиков по одному, но в куче прям их сука ненавижу, уж блахдарю покойно, и мы с Си
сказали нахуй это говно и отчалили на Централку, где уже дубак вдарил, и новесы опять
замерзли и все такое, и снегом мело, и спиздили Найквил в аптеке «СиВиЭс Драг», где там
пошли мыть проход с шваброй, сдвинули ею зеркало над проходом с Найквилом
наперебекрень и напиздил полную куртку Си Найквила, и упоролось Найквилом, и отжали
рюкзак у пиздоглазого поцыка студента на платформе на красной ветке, но там были ток
книги да диски, а футляр для дисков из ебучего дешевого пластика, и все это кароч пака-пака
в мусорку, но там же мы наткнулись на Кели Виной, которая работала на углу у мусорки
рядом с видеосалоном «Чип-О Рекорде» на площади рядом с телепутерным центром, и она
на трясах и тип базарит с Эквосом и еще чуваком, и Эквос такой, он такой, мол Стокли
Темная Звезда ток что опять сдал анализы в Фенуэй и у него кароч СПИД нашли, и Лиловый
такой, он такой, мол Темная Звезда сказал что если ему подыхать, то и пох, и ему пох если
кто заразится от него через ширялово, и кароч фишка в том, чтоб не юзать баяны после
Стокли Темной Звезды, не стрелять баяны у Стокли Темной Звезды, как тя ни штырит, даже
если подыхаешь – ищи другой баян. А Си сказал, если тя штырит и ты надыбал но сидишь
без баянов то те ваще до жопы каким баяном ширяться, Темной Звезды или не Темной
Звезды. У всей нашей банды есть и мозги, и свои личные баяны ток для нас, это ток у
гашеных шлюх тип Кели и Лилового свой Босс, который отбирает у них кэш и выдает
дозняк, и кроме него никто не может выдать им дозняк, и кароч он держит Кели на сухом
необычайно медленно, чтоб растаявший снег кипятился в ложке подольше и все такое, давал
зажигалке потухнуть и долго возился с ватой, а у Си трясы сильнее всех, он и варит быстрее
всех, и все равно бы первым ширнулся. Потом, когда Си уже усоп, Бедный Тони потом
признался как над душой, что еще осенью со Сьюзен Т. Крысой помог одному вустерскому
гомику наебать By с подставным товаром. Вот почему все три наших дозы от By оказались
фуфлом. Бодягой. Все началось насущно, как ток Си развязал ремень на руке и загрузился, и
мы тутже все поняли – ваш покойный и БТ теорезировали, что это был «Драно» 45 , из
которого синие блестки ебучие и все такое подоставали пиздоглазые услуживые, потомушта
ифект у Си был как от «Драно» и все такое, – кароч, фуфло с ядом, и Си, как ток снял ремень
с руки и загрузился начал орать дурным голосом на страшный манер и упал на землю и
зассучил пятками по железной решетке вытяжки и схватился за горло, рвал самого себя
руками на пиздецовый манер, и Бедный Тони побежал на шпильках побырому к Си,
застегнул ширинку, затолкал в рот Си перьевого питона с шеи, чтобы заглушить дурные
вопли на пожарный случай если бостонские Органы чухнут, а из носа и рота Си лезла кровь
и кровавая жижа и залила все перья, – полюбэ «Драно» раз кровьто, – и глаза у Си зверски
выпуклись и он заплакал кровью на перья во рту и хотел схватиться за мою руку, но грабли
Си ток дрыгались во все стороны и один глаз вдруг как выскочит из глазницы на карте Си,
такой «хлоп», как когда пальцем щелкаешь об щеку, и с кровищей, жижей и синей ниткой на
заде глаза выпадает на щеку и так и повис глядя на пидора Бедного Тони. И Си вдруг ярко
посинел, прокусил охапку перьев и подох, и обосрался говном, да так, что горячий воздух
изпод решетки задул прям в наши с Бедным Тони карты еще и вонь и капли говна и крови, и
Бедный Тони отскочил назад обратно от Си и закрыл накрашенную карточку ладонями и
смотрит на Си сквозь растыпыренные пальцы. А ваш покойный – пака-пака ремень с руки,
это очивидно, и даже не думаю и не мечтаю, чтобы рискнуть другую дозу, потомушта откуда
By знать, какую пачку мы сварим первой из трех, такшо он траванул наверняка все три,
такшо я даже и не мечтаю, хотя ваш покойный уже на трясах и сопли ручьом, а у By теперь
остался весь наш кэш на Рождесво. Это мож низмено, но мы бросили усохшее тело Си в
мусорку у библатеки, потомушта Органы с площади Копли знают, что вытяжка – это наше
место, и если б мы оставили Си там, нас полюбэ закрыли бы, потому что мы с ним знавались,
а потом абстяга в камере, но мусорка была пустая от мусора и голова Си ударилась о пустое
донье с ебанутым стуком, и Бедный Тони плакал и ныл и такой, он такой, мол он не знал, что
эта зверюга By такая залупамятная, и ой бедный усохший Си, и мол все, с него хватит,
теперь он на герыч даже не усом не глянет и найдет норм работу, будет танцевать в клубе
для педрильных типов в Фенуэе и все такое, слезы-сопли. А я ниче не сказал. В метро по
дороге на площадь ваш покойный должен был решить, не растереть ли карту Бедного Тони
из мсти за то, как он нарочито подставил Си ширнуться первым и готов был подставить
вашего покойного ширнуться хотя все сука знал, или пойти на запах сыра и вернуться по
рыжей к By и выклинчить с By настоящие дозы в обмен на то, на какой хате вписались
Бедный Тони, Сьюзан Т. Крыса и Сеструха Лола и Эквос. Или хуле? Ваш покойный чуть не
плакал. И ток когда Бедный Тони снял шпильки и попросил вашего покойного подсадить его
в мусорку к туше Си, чтоб достать остатки пирнатого шарфа изо рта Си, ваш покойный
пришел к окончатому выводу. Но рождесенским утром пиздоглазого By даже не было на
месте перед шторой в «Игрушках Хунга», а потом Бедный Тони отчалил в поисках луччей
доли и нажрался сыра на всех, а вашего покойного два дня ломало в коридоре под дверью
квартиры моей мамашки, потомушта она из мсти не пускала, и ток потом, прежде чем ваш
покойный отправился через три площади на лечение в Детокс чтоб надыбать хотя бы
метродон и чтоб ваш покойный смог начать теоризировать о том, хуле делать дальше когда
снова смогу стоять и ходить прямо.
3 ноября ГВБВД
Хэл услышал, как звонит телефонная консоль, когда бросил сумку на пол и снимал с
шеи ключ от комнаты. Сам телефон когда-то принадлежал Орину, и сквозь его футляр из
прозрачного пластика было видно все телефонные внутренности.
– М-мяулло.
– Почему у меня всегда такое чувство, что я своим звонком отрываю тебя от процесса
самоудовлетворения? – это был голос Орина. – Всегда так много гудков. К тому же ты всегда
после этого какой-то запыхавшийся.
– После чего.
– В твоем голосе есть какая-то потная торопливость. Ты что же, один из 99 %
подростков мужского пола, Хэлли?
Хэл не любил разговаривать по телефону после того, как тайком накурится в насосной.
Даже если под рукой была вода или другая жидкость, чтобы смочить горло. Он не знал,
почему. Просто ему было не по себе.
– Что-то ты больно бодрый, О.
– Мне ты можешь признаться. В этом нет стыда. Позволь сказать тебе, мальчик, я сам
многие годы качал руку на этом холме.
Хэл подсчитал: более 60 % того, что он говорил Орину по телефону с тех пор, как брат
с этой весны внезапно снова начал звонить, было ложью. Он не знал, почему ему так
нравилось врать Орину по телефону. Он посмотрел на часы.
– Ты где?
– Дома. Прожаренный до хрустящей корочки. За окном +90.
– Речь идет о Фаренгейте, я полагаю.
– Этот город сделан из стекла и света. Окна – всегда как фары дальнего света, которые
летят на тебя. В воздухе марево, словно бензин разлили.
– Итак, чем обязан?
– Иногда я ношу темные очки даже в помещении. Иногда на стадионе поднимаю руку,
смотрю на нее, и, клянусь тебе, сквозь нее просвечивает. Как этот прикол, знаешь, когда
светишь фонариком в ладонь.
– Руки, как я посмотрю, сквозная тема нашего сегодняшнего разговора.
– По дороге с парковки на улице я видел, как пешеход в пробковом шлеме споткнулся,
как бы схватился за воздух, а потом рухнул ничком. Еще одного финикийца срубила жара,
подумал я.
Хэлу вдруг пришло в голову, что, хотя он врал о незначительных деталях в телефонных
разговорах с Орином, ему никогда не приходило в голову, что брат мог поступать так же.
Это спровоцировало припадок зацикленного мариахуанового мышления, который – опять –
быстро привел Хэла к сомнению в том, действительно ли он такой уж умный.
– До SAT 46 осталось шесть недель, и Пемулис как репетитор по математике все
сильнее меня разочаровывает. Это к вопросу о том, чем я тут занимаюсь целыми днями.
– Когда он упал на тротуар, лицо у него зашипело. Как бекон на сковородке. Он там так
и лежит, я из окна вижу. Он больше не двигается. Все его избегают, обходят. Кажется, даже
если к нему прикоснуться – обожжешься. Мальчишка-латинос удрал с его шлемом. У вас там
снег еще не пошел? Умоляю, опиши еще разок снег, Хэлли, для меня.
– Значит, ты проводишь дни, представляя, как я весь день мастурбирую. Ты это хочешь
сказать?
– Вообще-то я даже подумываю открыть в ЭТА целый ларек с «Клинексами».
– Это, конечно же, значит, что тебе придется общаться с Ч. Т. и Маман.
– Я и еще один дальновидный запасной квотербек наводили справки. Прощупывали
47 Термин в сфере лечения зависимостей, обозначающий строгие меры ради благой цели.
105
ОТ: мюррейф@clmshqnne22.626INTC0M
КОМУ: пауэллдж/санчесм/пэррик@ clmhqnne.626INTCOM
СООБЩЕНИЕ: чуваки, зацените. вот это я понимаю неудачный день ок.
бостонский регион 22, эта весна, заявка на компенсацию, свидетели от нашего
бостонского отдела заявляют, что заявитель был в состоянии алкогольного, а по
отчету больнички промиллей в крови на 0.3+, так что выдохните – по 357-5 у нас
все норм, но свидетели и представители CYD подтверждают основные факты
ниже, вот только первая страница, зацените:
Дуэйн Р. Глинн
176N б-р Фанел
Стоунхем, Масс. 021808754/4
21 июня ГМПИСА
Добрый день,
сериале нет интриги, есть только Стив Макгаррет. Драма «Гавайи Пять-0» – видеть героя в
действии, видеть, как Стив Макгаррет расхаживает и расследует, уверенно приближаясь к
истине. Уверенное приближение – суть того, что делает модернистский герой современного
экшена.
Стива Макгаррета не тяготят административные хлопоты инспектора полиции штата,
или женщины, или друзья, или эмоции, или любого рода конфликтующие задачи. На его
арене деятельности нет отвлекающего мусора. Таким образом, инспектор Стив Макгаррет
целеустремленно действует, чтобы сделать истину, которую зрители уже знают, предметом
закона, правосудия, современного героизма.
В отличие от него капитан Фрэнк Фурилло – герой, которого было принято называть
«пост»-модернистским. Другими словами, героем, чьи ценности отвечают более сложной и
корпоративной эре Америки. Иначе говоря, герой реакции. Капитан Фрэнк Фурилло не
расследует дела и не приближается целеустремленно к истине. Он управляет участком. Он
бюрократ, и его героизм – бюрократический, с гениальным умением лавировать на
замусоренных аренах. В каждой серии «Блюза Хилл-стрит» на капитана Фрэнка Фурилло с
самого начала первого акта со всех сторон наваливаются мелкие неурядицы. Не одно, а
целых одиннадцать сложных дел, каждое с подозреваемыми, стукачами, следователями,
разъяренными лидерами общественных групп и семьями жертв, и все требуют
удовлетворения их требований. Нужно поручить сотни задач, умаслить сотни эго, дать сотни
обещаний, сдержать сотни обещаний из прошлых серий. Бытовые проблемы двух-трех
офицеров. Выплата заработной платы. Журналы дежурств. Коррупция, которая искушает и
терзает. Начальник полиции – политическая пародия, гиперактивный сын, бывшая жена,
которая осаждает кабинку за матовым стеклом, где находится кабинет Фрэнка Фурилло
(тогда как кабинет Стива Макгаррета из 1970-х до э. с. больше напоминает библиотеки
поместного дворянства, за двумя тяжелыми дверями и отделанные роскошным тропическим
дубом), плюс холодно привлекательная государственная защитница, которая хочет
поговорить, зачитали ли Миранду такому-то задержанному на испанском и может ли Фрэнк
не кончать так быстро, вчера ночью он опять кончил быстро, может, ему стоит обратиться к
специалисту по стрессам. Плюс все еженедельные моральные дилеммы и выборы, которые
ставит перед капитаном Фрэнком Фурилло его беспристрастный бюрократический героизм.
Капитан Фрэнк Фурилло из «Блюза Хилл-стрит» – «пост»-модернистский герой,
виртуоз приоритезации, компромисса и управления. Фрэнк Фурилло сохраняет
здравомыслие, самообладание и превосходный внешний вид перед лицом отвлекающих,
негероических задач, от которых бы инспектор Стив Макгаррет обмяк, спал с лица и жевал
бы кулак в административном смятении.
Еще более от инспектора Стива Макгаррета капитан Фрэнк Фурилло отличается тем,
что его редко снимают в центре мизансцены или с передних ракурсов. Обычно он только
часть исступленного панорамирования камеры сериала. Напротив, операторы «Гавайи
Пять-0» даже не пользовались тележкой, предпочитая твердые крупные планы лица
Макгаррета со штатива, которые в наши дни больше напоминают романтический портрет,
чем кинодраму.
Какой герой приходит на смену ирландизированному современному ковбою
Макгаррету, одиночке действия, ведущему одинокое стадо в закат? Фурилло представляет
совсем другой вид одиночества. «Пост»-модернистский герой был героическим членом
стада, ответственным за все, в чем участвует, ответственным перед всеми, и его одинокое
лицо безмятежно вопреки давлению, как коровья морда. Герой действия с прищуром
(«Гавайи Пять-0») становится героем реакции с кротким взглядом («Блюз Хилл-стрит»,
спустя десятилетие).
И, как мы до сих пор наблюдали на уроках, мы как североамериканский зритель с тех
пор отдавали предпочтение стоическому, корпоративному герою реакционной честности –
как некоторые утверждают, «запутавшемуся» в реакционной моральной неоднозначности
«пост-» и «пост-пост»-модернистской культуры.
108
Но что нас ждет дальше? Какой североамериканский герой может надеяться превзойти
безмятежного Фрэнка? Нас ждет, предсказываю я, герой не-действия, кататонический герой,
более чем спокойный, далекий от любых раздражителей, которого таскает туда-сюда
мускулистая массовка, чья кровь которой звенит от аминов ретроградства.
***
то, что из-за физических ограничений не может играть даже в рекреационный теннис
низкого уровня, зато чрезвычайно интересуется производством видео- и кинокартриджей и
вносит посильный вклад в процветание ЭТА, записывал указанные моменты матчей,
тренировки и сеансы последовательной отработки ударов для дальнейшего пересмотра и
анализа Штиттом и тренерским составом, – в день сдачи мочи снимает собравшуюся в
вестибюле очередь, социальные взаимодействия и торговые операции при помощи
закрепленной ремнями на голове камеры, грудного полицейского замка и ножной педали –
видимо, набирает материал для одного из своих странных короткометражных
концептуальных картриджей с влиянием Самого, которыми администрация разрешает ему
заниматься и развлекаться в помещениях для монтажа и спецэффектов покойного основателя
в главном туннеле под Админкой; а Пемулис и Аксфорд не против съемок, и даже не
прикрываются, поднося ладонь к виску, когда он поводит наголовным «Болексом» в их
сторону, потому как знают, что материал не увидит никто и никогда, кроме самого Марио, и
что по их просьбе он замажет или спрячет лица продавцов и покупателей под пестрящей
системой квадратиков телесного цвета с помощью реконфигурирующей каше-панели в
монтажной его покойного отца, т. к. замазка лиц все равно только усилит какой бы то ни
было концептуальный эффект, которого обычно добивается Марио, хотя еще и потому, что
Марио, как известно, обожает пестрящие квадраты кожного цвета и хватается за любую
возможность примонтировать их на чьи-нибудь лица.
Между тем бизнесмены времени не теряют.
Майкл Пемулис, жилистый, весь острый, феноменально талантливый у сетки, но в игре
против игрока со скоростью высокого уровня на два шага не успевающий до нее добежать, –
зато в качестве компенсации настоящий мастер атакующих свечей, – стипендиат из
Оллстона, что прямо неподалеку, мрачного края типовой застройки и пустых парковок,
малоэтажных греческих и ирландских жилых комплексов, бессистемных гравийных сточных
вод и нулевого коммунального хозяйства, разоряющейся легкой нефтехимической
промышленности вдоль Отшиба, удаленной территории, районированной под расширение;
как гласит старая энфилдско-брайтонская шутка: «Она сказала: „Поцелуй меня там, где
пахнет”, вот я и повез ее в Оллстон», – где у него обнаружился талант к теннису во время игр
в Клубе для мальчиков – в обрезанных шортах, без рубашки и с дешевой палкой с
натянутыми в магазине струнами, на запущенных асфальтовых кортах, обдирающих желтые
мячи, и с сетками из рабицы, оставшейся после ограждения Фини-парка, от которых мячи
пружинили до самого шоссе. Теннисное юное дарование Внутренней городской программы
развития в десять лет, принят на холм в одиннадцать, проживал с родителями, которые
прежде всего желали знать, сколько ЭТА готова заплатить вперед за права на весь будущий
потенциальный доход. Зубр в тренировках, но тугой клубок нервов на турнирах: о Пемулисе
говорят, что он куда ниже в рейтинге, чем мог бы подняться, если б хоть чуточку постарался,
ведь он не только лучший свечной снайпер в Эсхатоне[53] ЭТА, но и, по словам Штитта,
«тот юнош, что действителен имеет бийт с лет». Пемулис, от домашней доэташной жизни
которого кровь стынет в жилах, также торгует по мелочи наркотиками выдающегося
действия по разумным ритейл-ценам, занимая большую часть общего рынка юниорского
тура. Марио Инканденца – один из тех, кто не видел бы смысла в рекреационных
наркотиках, даже если бы знал, что с ними делать. Просто не его это. Улыбка Марио под
камерой «Болекс», притороченной к большой, но как будто какой-то усохшей голове,
неизменно широка, пока он снимает змеистое движение очереди на фоне стеклянных витрин,
полных трофеев.
У М. М. Пемулиса, второе имя которого Мэтью (sic), самый высокий показатель по
Стенфорду-Бине из всех детей на академическом испытательном сроке за всю историю
академии. Только самые доблестные усилия Хэла Инканденцы едва протолкнули Пемулиса
через триаду обязательных грамматик[54] миссис И. и заумную «Литературу о дисциплине»
Сомы Р. -Л. -О. Чаваф, и все потому, что у Пемулиса – сам он заявляет, что каждое третье
слово видит вверх ногами, – обычная конгенитальная неусидчивость прирожденного технаря
117
носочках и с косичкой и зажимать уши, пока мимо вовсю ревут грохочущие мотоциклы. Пик
актерской карьеры, уж поверь. Она была втайне влюблена в Марлона Брандо, сынок. Кто?
Кто. Джим, Марлон Брандо – архетипический актер нового типа, который подкосил, похоже,
отношения целых двух поколений с собственными телами, повседневными предметами и
телами вокруг. Нет? Ну, вот именно из-за Брандо ты открываешь дверь именно так, Джимбо.
Неуважение прививается и передается далее. По наследству. Ты узнаешь, кто такой Брандо,
когда посмотришь, и научишься его бояться. Брандо, Джим, господи, Б-р-а-н-д-о. Брандо –
новый архетипический тип крутого бунтаря и раздолбая, качается на задних ножках стула,
задевает косяки, облокачивается на все подряд, доминирует над предметами, не проявляет ни
искусного уважения, ни заботы, рвет все на себя, как капризное дитя, использует и грубо
отшвыривает, промахивается мимо мусорного ведра, где оно так и валяется, не раскрыв
потенциал. Чрезмерно неуклюжие порывистые движения и позы капризного ребенка. Твоя
мама – из этого нового поколения, что движется против шерсти жизни, поперек кочек и
барьеров. Может, она и любила Марлона Брандо, Джим, но совершенно не понимала, это-то
и подкосило ее способности к каждодневным искусствам вроде духовок, дверей в гараж и
даже простенького тенниса низкого уровня в парке. Видел когда-нибудь маму за духовкой?
Это мясорубка, Джим, без слез не взглянешь, а несчастная дурочка думает, будто это дань
расхлябанному раздолбаю, которого она любила, пока он ревел себе мимо. Джим, она так и
не постигла в так называемом жестком, небрежном, непринужденном подходе этого
человека к предметам ласковой и ловкой экономии. Как он – о, так очевидно – раз за разом
репетировал качание на задних ногах стула. Как он изучал предметы наметанным взглядом
плотника в поисках сильнейших и главнейших швов, что выдержат даже наираздолбайшее
облокачивание. Она так и не… так и не заметила, что Марлон Брандо так ясно чувствовал
свое тело, что ему не нужны были манеры. Ни разу не заметила, что в своем так называемом
беспечном подходе он вообще-то на самом деле обращался с предметами так, будто они –
часть его. Часть его тела. Мир, которым он как будто так просто швырялся, для него был
разумным, чувствующим. И никто… и она так этого и не поняла. Вот вроде бы близок
локоток, но да. Как ему можно завидовать? Может, уважать. Может, ревнивое уважение, но
только слегка. Она так и не заметила, что Брандо на съемочных площадках обоих побережий
играл в эквивалент качественного тенниса высокого уровня, Джим, вот в чем правда. Джим,
он двигался как беспечный пескарик, один сплошной мускул, мускульно наивный, но всегда
– заметь – пескарик в центре чистого течения. Такая животная грация. Засранец не тратил
зря ни единого движения, вот настоящее искусство – его брутальная беззаботность. Он как
будто знал максиму теннисиста: касайся предметов с разумением, и они станут твоими;
будут подчиняться тебе; для тебя они подвинутся, или встанут на месте, или подвинутся;
откинутся, и раздвинут ножки, и раскроют самые сокровенные шовчики. Научат всем своим
хитростям. Он знал то, что знали битники и что знают великие теннисисты, сынок: научись
ничего не делать, и головой, и телом, и тогда за тебя будет работать все вокруг. Знаю, ты не
понимаешь. Это пока. Узнаю этот выпученный взгляд. Отлично знаю, что это значит, сынок.
Неважно. Поймешь. Джим, я свое знаю.
Джим, даю руку на отсечение, молодой человек. Ты станешь великим теннисистом. Я
был почти великим. Ты будешь поистине великим. Будешь настоящей звездой. Знаю, я еще
не учил тебя играть, знаю, что это твой первый раз, Джим, господи, расслабься, я все знаю. И
все равно это не сбивает с толку мой провидческий дар. Ты затмишь и превзойдешь меня.
Сегодня ты начнешь, но спустя совсем немного лет, отлично знаю, ты уже сумеешь меня
одолеть, и в день, когда ты меня одолеешь впервые, я наверняка разрыдаюсь. Из
бескорыстной гордости, ужасной радости отца, которого превзошел сын. Я чувствую это,
Джим, даже сейчас, стоя на горячем гравии и глядя на тебя: в твоих глазах я вижу понимание
угла, предвидение спина, в том, как ты удобнее устраиваешь свое крупное и на вид
неуклюжее детское тело на стуле, чтобы оказаться на линии наилучшего приложения силы
по отношению к тарелке, ложке, оптическому прибору, твердому переплету большой книги.
У тебя это подсознательное. Ты сам не понимаешь. Но я наблюдаю, и пристально. Не думай,
120
тому, чтобы стать хотя бы потенциальным игроком – обращаться с вещами так, чтобы… так,
дай-ка сюда… нельзя швыряться книжками, как бутылками в мусорку, их располагают,
руководят, с ощущениями на максимуме, чувствуя края, давление на подушечки пальцев
обеих рук, когда сгибаешь колени, легкий шипящий сдвиг воздуха на пыльном полу… когда
воздух с пола перемещается мягким квадратом, не поднимая пыли. Во-о-оттак. А не так.
Понял меня? Понял? Ну, тогда больше так не делай. Сынок, больше, теперь, так не делай.
Только не надо принимать это близко к сердцу, сынок, я же только хочу тебе помочь. Сынок,
Джим, я ненавижу, когда ты так делаешь. Когда у тебя так дрожит старая добрая выпяченная
нижняя губа, твой подбородок чуть ли не исчезает у бабочки. Ты как будто вовсе без
подбородка, сынок, и толстогубый. А уж эта влажная пленка на верхней губе, как она
блестит – не надо, просто не надо, это противно, сынок, ты же не хочешь, чтобы все думали,
какой ты противный, надо научиться держать себя в руках перед лицом тяжкой правды, в
такие моменты, а ну возьми себя, черт возьми, в руки, я же ради этого и трачу все утро,
вместо того, чтобы репетировать, – хотя у меня не одно, а целых два жизненно важных
прослушивания на носу, – чтобы показать тебе – планировал разрешить тебе отодвинуть
сиденье поудобней и сесть за руль, потрогать рычаг передач и, может, даже… может, даже
прокатиться на «Монклере», и уж знает бог, ноги у тебя достают, верно, Джимбо? Джим, эй,
а давай покатаемся на «Монклере»? Может, будешь нас возить, начиная с сегодняшнего дня,
на корты, где ты сегодня… вот, смотри, видишь, как я откручиваю? крышечку? мягкими,
самыми краешками кончиков заскорузлых пальцев, которые могли бы и не трястись, но я
держу в руках свой гнев из-за этих подбородка, губы, пленки соплей и как твои глаза
стекленеют и выпучиваются, как у какого-то умственно отсталого, когда ты грозишь
расплакаться, но только самыми что ни на есть кончиками пальцев, вот так, самыми
чувствительными кончиками, омытыми в теплом сале, узорчатыми подушечками, я
чувствую, как они поют нервами и кровью, когда я страгиваю ими… с места самую
верхушку крышечки теплой серебряной фляжки, чуть ниже ее широкого конуса, туда, где,
где скрываются ложбинки вокруг приподнятого кругового отверстия, пока вторая теплая
поющая рука – я ласково поддерживаю кожаный футляр, чтобы чувствовать, как себя
чувствует вся фляжка, когда я веду… веду крышечку по ее серебряным ложбинкам,
слышишь? прекрати и послушай, слышишь? звук скольжения по смазанной масляной
машиной резьбе, смазанной с великой заботой, мягкая филигранная спираль, и всей рукой
через подушечки пальцев не столько… не столько откручиваю, вот так, сколько веду,
убеждаю, напоминаю телу серебряной крышечки, для чего оно создано, намаслено, и
серебряная крышечка знает, Джим, я знаю, ты знаешь, мы это уже проходили, положи
книжку, мальчик, никуда она не денется, и вот серебряная крышечка покидает теплые
резные губы отверстия фляжки с одним только звяком, слышал? этот неслышный звяк? не
скрежет, не лязг или жесткий – не жесткий брутальный брандообразный скрежет попытки
доминирования, но звяк, но… нюанс, вот, ах, ох, как «понк» хорошо отбитого мяча, который
стоит раз услышать, как ни с чем не перепутаешь, Джим, ну давай, бери, что, пыли
испугался, Джим, бери свою книжку, если опять собираешься выпучить глаза и спрятать
подбородок, Господи Иисусе, в самом деле, и зачем я стараюсь, все стараюсь и стараюсь,
только хотел продемонстрировать тебе духовку гаража и дать, может, поводить,
почувствовать тело «Монклера», трачу время, чтобы ты отвез нас на корт на «Монклере» на
нейтральной передаче, и чтобы слушались гуденье и звяк цилиндров, как здоровое сердце, и
колеса идеально ложились на дорогу, и достать свою старую добрую верную корзину…
корзину для белья с мячиками, ракетками, полотенцами и фляжкой, и сын мой, плоть моей
плоти, бледная сутулая плоть моей плоти, который хотел начать взлет к – руку даю на
отсечение – великой теннисной карьере, чтобы показать своему побитому забытому папаше
на его место в углу, который хотел, может, хотя бы раз побыть настоящим мальчиком и
научиться играть, и развлекаться, и резвиться, и играть на жарящем без устали солнце,
которым этот гребаный город так славится, наслаждаться сколько может, потому что мама
тебе уже сказала, что мы переезжаем? Что мы наконец возвращаемся этой весной в
123
Калифорнию? Мы переезжаем, сынок, я даю последний шанс этому зову пленочной сирены,
последняя попытка мужчины, которую заслуживают остатки его угасающего таланта, Джим,
мы снова в деле, наконец-то, впервые с тех пор, как она объявила, что ждет тебя, Джим, мы
отправляемся в путь-дорогу навстречу кинопленке, так что прощайся с этой школой и своим
трепетным мотыльком – учителем физики, и своими сутулыми друзьями без подбородков и с
логарифмическими, нет, погоди, так, я не в этом смысле, в смысле, я хотел сказать сейчас,
загодя, мы с твоей мамой, чтобы дать тебе фору, чтобы на этот раз ты обвыкся, потому что в
прошлый раз – о, как ты немногосмысленно дал понять, как тебя расстроил наш последний
переезд в этот трейлерный парк, да, в дом на колесах с биотуалетом, запорными болтами,
чтобы не укатился, и паутиной черных вдов повсюду, куда ни глянь, и всюду лезущим
песком, как пыль, вместо коттеджа обслуживающего персонала Клуба, из которого мы из-за
меня переехали, или дома, который мы больше – очевидно, по моей вине – не могли себе
позволить. Все я виноват. А кто же еще виноват? Верно? Что мы якобы без предупреждения
загодя перевезли твое большое нежное тело от той школы на восточной стороне, из-за
которой ты плакал, и той ученой негритянки-библиотекарши с волосами досюда, которая…
той дамочки, которая все время ходила с задранным носом как на цыпочках, как есть тебе
скажу, такая целиком и полностью по восточно-тусоновски и показушно не от мира сего, все
твердила нам лелеять твой так называемый оптический дар в физике, задрав нос, в который
можно было практически заглянуть, и на цыпочках, будто какой рыбак зацепил сверху
крючком ее широкие пескарьи ноздри и тянул ввысь, в эфир, понемножку, готов спорить,
что теперь ее туфли вовсе не касаются пола, сынок, что скажешь, сынок, что думаешь… нет,
давай, плачь, не стесняйся, я слова не скажу, только меня это с каждым разом трогает все
меньше, просто предупреждаю, на мой взгляд, ты переигрываешь со слезами и… менее
эффек… эффективно с каждым разом, хотя мы знаем, оба знаем, да, только между нами – мы
с тобой знаем, как это всегда действует на твою маму, да, никогда не подводит, всякий раз
она кладет твою большую голову себе на плечо так, что это едва ли не неприлично, ты бы
только видел со стороны, хлоп-хлоп по спинке, будто помогает отрыгнуть какому-то
сутулому высоченному неприличному дитятке в бабочке с книжкой, растягивающей pronator
teres, в слезах, ты так и взрослым делать будешь? Тоже будут подобные приступы, когда
станешь мужчиной за собственным рулем? Гражданином мира, которому не нужны
хлоп-хлоп-ну-ну? Твое лицо точно так же перекосится и скукожится, даже когда ты уже
будешь больше шести с половиной футов жуткого роста, шесть и шесть с чем-то, весь в деда,
гореть ему в резиновом вакууме ада, когда наконец откинется на десятой лунке, и с таким же
плоским лицом и без подбородка, прямо как он тогда на хрупком мокром от соплей
многострадальном плече той несчастной ангельской долготерпеливой женщины, я тебе
рассказывал, что он наделал? Рассказывал, что он наделал? Я был твоего возраста, Джим,
вот, возьми фляжку, нет, дай сюда, ох. Ох. Мне было тринадцать, и я начал хорошо играть,
серьезно, мне было двенадцать или тринадцать, и я уже играл много лет, но он ни разу не
пришел посмотреть, ни разу не заглядывал, когда я играл, посмотреть, и даже ни разу не
изменял свое плоское выражение, когда я приносил домой награду, – а я получал награды, –
или замечал заметки в газете «Тусонец проходит в нацчемпионат юниоров», он ни разу не
признавал, что я даже существую, не то что я с тобой, Джим, не то что я, когда закидываю
голову далеко назад, выгибаю и надрываю старую больную спину, даю знать, что я тебя
вижу, признаю, помню о тебе как о теле, переживаю о том, что творится за широким
плоским лицом, склонившимся над самодельной призмой. Он играет в гольф. Твой дедушка.
Твой дедуля. Гольф. Гольфист. Мой тон передает все презрение? Бильярд на гигантском
столе, Джим. Бестельная игра размашистых судорог и разлетающегося дерна. Спорт, в
кавычках. Ярость анальной стадии и клетчатые береты. Все, почти пусто. Ну вот и все,
сынок. Что скажешь, отложим поездку? Что скажешь, если я избавлю фляжку от последних
янтарных мучений и мы вернемся, и скажем ей, что тебе опять нехорошо, и мы откладываем
твое первое знакомство с Игрой до выходных, а уж в выходные отправимся и будем играть
два дня подряд, оба дня, и устроим тебе настоящее экстенсивное интенсивное введение в, по
124
всем признакам, беспредельное будущее? Интенсивная нежность плюс забота о теле равно
великий теннис, Джим. На два дня подряд ты окунешься и хорошенько взмокнешь. Всего
пять долларов. Плата за корт. За один паршивый час. Каждый день. Пять долларов каждый
день. Но не волнуйся. Всего десять долларов за интенсивные выходные, когда мы живем в
великолепном трейлере и вынуждены делить гараж с двумя «десото» и едва ли не «фордом»
модели А на кирпичах, а мой «Монклер» не может позволить масло, какого заслуживает. Не
смотри так. Что такое деньги или мои репетиции для пленочных прослушиваний, ради
которых мы переезжаем на 700 миль, прослушиваний, которые, вполне вероятно, окажутся
последним шансом твоего старика в жизни, по сравнению с моим сыном? Правильно? Я
прав? Иди сюда, мальчик. Иди-иди-иди. Молодчина. Дай обниму своего Дж. О. И., свою
радость, своего героя. Мой мальчик, в своем теле. Он ни разу не пришел, Джим. Ни разу.
Посмотреть. Мама, конечно, не пропустила ни одного матча. Мама приходила так часто, что
это перестало что-то значить. Она слилась с окружением. Мамы всегда такие, как ты, уверен,
и сам отлично знаешь, я прав? Прав? Ни разу, сынишка. Ни разу не приковылял, сутулый и
вальяжный, и не омрачил корт, где играл я, своей длинной даже в полдень тенью. Пока
однажды не пришел, вдруг. Вдруг, неожиданно, без прецедентов или предупреждений, он…
пришел. Ах. Ох. Я заслышал его задолго до того, как он вплыл в поле зрения. Он отбрасывал
длинную тень, Джим. Шла какая-то местная малозначимая игра. Какая-то местная ерунда
начальных раундов с очень малыми последствиями в общей картине. Я играл с каким-то
местным денди, из тех, что с дорогим снаряжением, отутюженной белой формой и уроками в
загородном клубе, но по-настоящему играть все равно не умеют, несмотря на всю свою
поддержку. Сам увидишь, такой тип соперника часто приходится терпеть в первой паре
раундов. Лоснящийся незадачливый олух царя небесного оказался каким-то клиентом сына
царя моего отца… сыном одного из его клиентов. Так что пришел он ради клиента,
разыграть отцовскую заботу. На нем в 95 с чем-то градусов жары были шляпа, пальто и
галстук. На клиенте. Не помню имя. Помню, было в его лице что-то собачье, что унаследовал
и его паренек за сеткой. Мой отец даже не потел. Я вырос с ним в этом городе и ни разу не
видел, чтобы он вспотел, Джим. Помню, на нем были канотье и какая-то мельтешаще
клетчатая шотландка, какие тогда носили по выходным профессиональные гольфисты. Они
сидели в колеблющейся тени сухопарой пальмы, такой пальмы, что просто кишит черными
вдовами, на листьях, что сыплются без предупреждения, что прячутся в теньке в жаркий
полдень. Они сидели на покрывале, которое всегда приносила моя мама, – мама, ныне
покойная, и клиент. Отец стоял в стороне, то в полощущейся тени, то нет, курил длинный
фильтр-мундштук. Длинный фильтр-мундштук тогда только вошел в моду. Он никогда не
сидел на земле. Только не на юго-западе Америки. То был человек со здоровым уважением к
паукам. И уж тем более – никогда в тени под пальмой. Он знал, что был слишком гротескно
долговязым и нескладным, чтобы спешно вскакивать или откатываться с криками от
упавших пауков. Они славились тем, что любили сыпаться прямо с деревьев, на которых
прятались, днем, ну знаешь. Сыпались прямо на тебя, если сидишь на земле в их тени. А он
был не дурак, старая сволочь. Гольфист. Все смотрели. Я был прямо там, на первом корте.
Уж нет того парка, Джим. Там, где раньше лежали жесткие зеленые асфальтовые корты в
мареве на жаре, теперь паркуют машины. Они были прямо там, смотрели, головы мотались
туда-сюда, как автомобильные дворники, типично для зрителей профессионального тенниса.
И нервничал ли я, молодой человек Дж. О. И? На глазах у единственного и неповторимого
Самого во всей своей деревянной красе, то на свету, то в тени, без выражения на лице?
Нисколько. Я был в своем теле. Мы с телом были едины. Мой деревянный «Уилсон» из
стопки деревянных «Уилсонов» в трапециевидных прессах стал разумным выражением моей
руки, и я чувствовал, как он поет, и руку, и они были живые, – моя вооруженная рука стала
секретарем моего разума, гибкой, послушной и senza errori, ведь я знал себя как тело и был
целиком внутри своего детского тела, Джим, я был в правой руке и ногах без шрамов, удобно
устроившись, перебегал туда и сюда, голова стучала как сердце, по каждой конечности
струился пот, я играл, как зверь из вельда, скакал, резвился, бил с максимальной экономией и
125
минимальным усилием, одновременно видел и мяч, и оба угла, я был на два, три, пару ударов
впереди и себя, и незадачливого паренька собачьего клиента, которому я устроил
натуральную порку по изнеженной заднице. Мясорубка. Сцена прямиком из природы в ее
самом жестоком проявлении, Джим. Это надо было видеть. Паренек сгибался, не мог
продышаться. Моя плавная и экономная резвость резко контрастировала с тяжелой, дерганой
манерой, с которой он топотал и метался по корту. Его белая вязаная рубашка и брендовые
шорты вымокли до нитки и было видно, как резинки его ракушки впиваются в мягкую
задницу, которую я нещадно порол. Он нацепил легонький беленький козырек, как у
пятидесятидвухлетних дам в загородных клубах и на элитных юго-западных курортах. Я
был, одним словом, проворен, расчетлив, прозорлив. Он у меня топотал, запинался и
метался. Я хотел его унизить. Длинное острое лицо клиента вытягивалось. У отца вовсе не
было лица – оно то резко затенялось, то освещалось в полощущейся тени пальмовых листьев,
в которой он наполовину стоял, но вдобавок было объято дымом от длинного мундштука,
как он любил, – длинные пластмассовые мундштуки с фильтрами, желтоватые, имитация
президента, как свита когда-то обезьянничала за королем… то в тени, то в светлом дыму.
Клиент не умел держать рот закрытым. Будто на футболе. Голос клиента далеко разносился.
Наш первый корт был прямо у пальмы, где они сидели. Ноги клиента торчали перед всеми и
выдавались из острой звезды лиственной тени. Из-за узора заграждения, за которым играли
мы с его сыном, его брюки накрывала темная сетка. Он попивал лимонад, который мама
принесла мне. Она сама его давила. Он сказал, что я хорош. Клиент моего отца. В своей
театральной манере, из-за которой его голос так разносился. Понимаешь, сынок? Чтоб меня
перевернуло Инканденца старый дьявол а твой малой хорош. Это я цитирую. Я слышал, как
он это сказал, пока я бегал, лупил и резвился. И слышал ответ высоченного сукина сына,
после долгой паузы, во время которой весь воздух мира завис, будто его подбросили перед
подачей. Клиента я услышал, стоя у задней линии, или отходя к задней линии, чтобы подать
или отбить, первый из двух розыгрышей. Его голос разносился. А потом я услышал ответ
моего отца, чтоб ему гнить в зеленом и пустом аду. Я услышал, что… что он сказал в ответ,
сынок. Но только когда упал. Я настаиваю на этом, Джим. Только когда я начал падать.
Джим, я как раз несся, пытался отбить мяч вне досягаемости смертных, редкий мяч слепой
удачи с укороченного удара перехоленного олуха из-за сетки. Очко, которое более чем
допускалось уступить. Но ведь не так я… не так играет настоящий игрок. С уважением и
должными усилием и заботой к каждому очку. Хочешь стать великим, почти великим –
отдаешь мячу все. И потом еще чуть-чуть. Ничего не уступай. Даже в игре с олухами.
Играешь на пределе, а потом переступаешь предел, и оглядываешься на бывший предел, и
машешь ему платочком, с уходящего борта. Входишь в транс. Чувствуешь швы и углы всего
вокруг. Корт становится… крайне уникальным местом. Он сделает для тебя все. Ничему не
позволит избежать твоего тела. Предметы двигаются, как предназначено, по одному
легчайшему простейшему прикосновению. Попадаешь в ясное течение движений
туда-обратно, вырисовываешь деликатные «X» и «L» по жесткой грубой ярко-зеленой
асфальтовой поверхности, пот той же температуры, что и кожа, играешь с такой легкостью и
полным бездумным ненапряженным напряжением и и и концентрацией транса, что даже не
останавливаешься задуматься, надо ли отбивать каждый мяч. Сам едва ли понимаешь, что
делаешь. За тебя все делает твое тело, а за твое тело все делает корт, и Игра. Сам ты едва ли
участвуешь. Это волшебство, мальчик. Когда все правильно, не чувствуешь ничего. Даю
руку на отсечение. Факты и цифры и разные линзы и эти растягивающие руки книги твоих
этих беспросветных страниц в сравнении покажутся плоскими. Статичными. Мертвыми и
белыми и плоскими. Даже в подметки не…Это как танец, Джим. Главное тут, что меня
слишком переполняло уважение к телам, чтобы я поскользнулся и упал по своей вине, тогда,
там. И еще главное – я начал падать прежде, чем начал слышать ответ отца, стоящего там:
«Да, но ему никогда не стать великим». Я упал вовсе не из-за его слов. Невзрачный оппонент
провел мяч едва-едва над слишком низкой сеткой общественного парка – дурацкая неудача,
случайный укороченный удар, и кто другой на каком другом корте в каком другом
126
убогий, сношу торшеры, промахиваясь мимо вещей. Боюсь дать моему последнему таланту
тот единственный шанс, что он заслуживает. Талант сам по себе ожидание, Джим: либо
оправдываешь его, либо он машет платочком, исчезая навсегда. Применяй или потеряй,
говорил он из-за газеты. Я… я просто боюсь лечь под надгробием, на котором сказано:
«Здесь лежит многообещающий старик». Это… с потенциалом бывает куда хуже, чем без
него, Джим. Чем без таланта, который растрачивается, пока я лежу, налакавшись, потому что
не хватает духу… Боже, я, мне так жаль. Джим. Ты не заслужил видеть меня таким. Мне так
страшно, Джим. Мне так страшно умереть, когда никто так и не увидел меня настоящего.
Понимаешь? Ты уже большой, тощий, не по годам согбенный молодой очкастый человек,
хоть перед тобой и лежит еще вся жизнь, чтобы такое понимать? Ты видишь, что я отдавал
все? Что я был там, там, на жаре, слушал, опутанный паутиной нервов? Помню, как она
говорила: «самость, что касается всех своих пределов»50. Я чувствовал так, как, боюсь, ты и
твое поколение уже не сможете, сынок. Это было не падение, а как будто мной выстрелили,
вот что я помню. И не в замедленном – не в замедленном движении. Минута – я
самоотверженно и прекрасно бегу навстречу мячу, другая – руки позади, а под ногами
ничего, будто столкнули с лестницы. Грубый хлещущий толчок прямо в спину, и мое
многообещающее тело со всей паутиной пульсирующих и пылающих нервов зависло в
воздухе, и пало на колени, фляжка уже пустая, прямо на колени, со всеми весом и инерцией
на шершавую горячую наждачную поверхность, точная пародия на имитацию
созерцательной молитвы, и проскользило дальше. Кожа, а затем мышцы и кость оставили
двойной след буро-красно-серо-белого, как двойной след заноса из телесной мякоти, от
линии подачи до сетки. Я скользил на горящих коленях, промчался мимо скачущего мяча к
сетке, которая и остановила мое скольжение. Наше скольжение. Ракетка закружилась
дальше, Джим, и безракетные руки вытянулись передо мной, Джим, как во всепоглощающей
молитве грешного монаха. Мне дано было услышать, как мой отец называет мое телесное
существование даже потенциально не великим, в миг, когда я навсегда травмировал колени,
Джим, так что даже годы спустя в USC 51 я так и не помахал платочком ничему свыше
«почти-» и «чуть-чуть-великий», и «стал-бы-великим-если-бы-не», а позже не мог даже
надеяться на прослушивания для тех пляжных фильмов про плавки и бриолин, на которых
загребает этот гад Авалон52. Я не заявляю, что вердикт и жестокое падение как-то… были
как-то связаны, Джим. Любой может поскользнуться. Достаточно всего на секунду позабыть,
что именно нужно уважать. Сынок, разносился не только голос моего отца. Воскликнула моя
мать. Религиозный момент. Я познал, что значит быть телом, Джим, просто мясом,
завернутым в какие-то хлипкие нейлоновые чулки, сынок, когда упал на колени и
проскользил к растянутой сетке, сам увиденный собой, кадр за кадром, разорванный как
конверт. Я, пожалуй, отрыгну, громко, сынок, сынок, пока рассказываю, чему я научился,
сынок, мой… «прощай навек, любовь моя», когда я оставил мясо коленей далеко позади,
проскользив, оказавшись в позе мольбы на открытых костях коленей с пальцами рук,
безракетно вцепившимися в паутину сетки, за которой, за сеткой, тюфяк-денди уронил свой
дорогущий «Дэвис» со струнами из кишок и бежал ко мне с перекошенным козырьком и
руками у лица. Отец и клиент, для которого он пришел разыгрывать заботу, перетащили
меня в кишащую тень пальмы, где она стояла на коленях на клетчатом пляжном покрывале, с
костяшками в зубах, Джим, и в тот день на меня снизошло понимание религии физического,
в возрасте не сильно больше твоего, Джим, пока ботинки наполнялись кровью, я висел на
руках двух тел, высоких, как твое, пока меня тащили с общественного корта с двумя
50 Из стихотворения Уоллеса Стивенса «A Rabbit As King Of The Ghosts» («Кролик как король призраков»).
53 Персонаж сериала «Остров Гиллигана» (носит не фуражку, а канотье; фуражку носит персонаж Шкипер).
129
Вот как надевать большую, как плащпалатка, рубашку с серым лого ЭТА на груди.
Пожалуйста, аккуратно надень суспензорий и поправь эластичные резинки так, чтобы
резинки не впивались в попу и не комкались в ней, а то все увидят, когда ты пропотеешь
насквозь.
Вот как забинтовать больную лодыжку бинтами «Эйс» цвета кожи так плотно, что
левая нога по ощущениям как полено.
Вот как выигрывать, после всего.
Это желтая железная сетчатая теннисная корзина «Болл-хоппер», полная
грязно-зеленых старых тухлых мячей. Неси ее на Восточные корты, пока рассвет еще бледен
и вокруг ни души, не считая траурных голубей, что кишат на заре в соснах, и воздух такой
насыщенный, что видно собственное летнее дыхание. Подавай мяч в никуда. Навали из
мячей кучу вдоль основания ограждения напротив, пока солнце взбирается над Бостонской
бухтой, выступает легкий пот, а подачи начинают делать бум. Отключи голову, пусть оно
само летит и бум, бум. Дрожь мяча об ограждение напротив. Сделай тысячу подач в никуда,
пока Сам с фляжкой сидит и дает советы. Ноги старика белые и безволосые от десятилетий в
штанах. Вот связка ключей на корте в шаге перед тобой, пока ты посылаешь тухлые мячи в
никуда. После каждой подачи чуть не падай вперед и быстро хватай с земли ключи левой
рукой. Вот как тренироваться выходить к сетке после подачи. До сих пор, даже годы спустя
после смерти отца, ты оставляешь ключи только на полу.
Вот как держать палку.
Приучись звать ракетку палкой. Здесь все так делают. Это традиция: Палка.
Продолжение твоей руки заслуживает прозвища.
Пожалуйста, не отвлекайся. Тебе покажут, как ее держать, только один раз. Вот как ее
держать. Вот так. Забудь всю эту ерундистику про почти-восточный-бэкхэнд-для-слайса.
Просто поздоровайся с ней. Пожми опойковую рукоятку палки. Вот как ее держать. Палка –
твой друг. Вы станете очень близки.
Всегда крепко держись за друга. Твердая хватка критически важна и для контроля, и
для силы. Вот как ходить с теннисным мячом в бьющей руке, сжимая его снова и снова в
течение долгих периодов времени – в классе, за телефоном, в лаборатории, перед ТП,
мокрый мяч для душа, в идеале – сжимать его всегда, не считая приемов пищи. Вот столовая
академии, где у каждой тарелки лежит теннисный мяч. Ритмично сжимай теннисный мяч
месяц за годом, пока не будешь обращать на него внимания не больше, чем на сердце,
качающее кровь, а правое предплечье не увеличится в три раза больше левого, и пока с
противоположного конца корта рука не будет похожа на лапу гориллы или стивидора,
прилепленную к телу ребенка.
Вот как выполнять дополнительные индивидуальные тренировки перед утренними
тренировками академии, до завтрака, чтобы после тысячного мяча, который сам Сам со
своим великанским размахом и жуткими икрами забивает за горизонт, одной только улыбкой
призывая к большим и великим демонстрациям усилий, чтобы после того, как у тебя
открылось уже третье и последнее дыхание и тошнит, тошнить было нечем, и спазмы быстро
прошли, и прохладно обдувал восточный ветерок, и ты чувствовал себя свежо и мог дышать.
Вот как влезть в красно-серые свитера ЭТА и выйти всей командой на пробежку 40 км
вверх и вниз по авеню Содружества, даже если ты бы лучше сам себе волосы поджег, чем
бежать в общей куче. Пробежка мучительная и бессмысленная, но решать не тебе. Твой брат
едет на пассажирском месте, пока впадающий в маразм немец стреляет пульками тебе по
ногам, и оба они смеются и кричат «Шнель». Энфилд находится к востоку от Холмов
131
54 Получили свое прозвище в 1933-м, когда бегун Э. Браун в ходе напряженной и непредсказуемой гонки с
Д. Келли на этом участке вернул себе первенство и, по выражению журналиста, «разбил сердце» Келли.
132
рейтингов, выпадают из круга общения. Сверстники из ЭТА, которые ждут, когда Делинт
тихо постучит в дверь и предложит поговорить. Оппоненты. Все это – образование. То,
насколько ты многообещающий как ученик Игры, – производная от того, сколько ты можешь
наблюдать, не сломавшись. Сетки и ограждения могут стать зеркалами. А между сеткой и
ограждением – оппоненты, тоже зеркала. Вот почему все это так страшно. Вот почему
оппоненты страшные, а слабые оппоненты еще страшнее.
Разгляди себя в своих оппонентах. Они помогут тебе понять Игру. Принять, что Игра –
это управление страхом. Что ее цель – отправить от себя в далекий полет то, что, как ты
надеешься, больше не вернется.
Вот твое тело. Они хотят, чтобы ты не забывал. Оно с тобой до конца.
По этому вопросу помощников нет; придется жить, как умеешь. Лично я даже уже
оставил надежды что-то понять.
Но в перерыве – если выпадает перерыв: вот Мотрин для суставов, Нокзема от ожога,
лимонная полироль, если предпочитаешь тошноту ожогу, Контракол для спины, бензоин для
рук, соль Эпсома и противовоспалительные для лодыжки и факультативы для родителей,
которые просто не хотели, чтобы ты хоть что-то упустил.
– Но вот как он всегда барабанит пальцами по столу. Даже не то что барабанит. Скорее
что-то среднее между барабанит и как бы царапает, ковыряет, как вот, знаете, царапину
ковыряют. И без всякого ритма, понимаете, постоянно и без конца, но без всякого ритма,
который можно уловить, держать в уме и следить. Совершенно как бы долбанутый,
безумный стук. Как такой, как слышит девочка в голове перед тем, как убить всю семью,
потому что кто-то доел все арахисовое масло. Нет, вы меня понимаете? Стук, с которым
крыша на хер уезжает. Нет, вы меня понимаете? Так что нуда, да, ладно, короче говоря, –
когда он не прекратил барабанить на ужине, я как бы уколола его вилкой. Как бы. Могу
понять, с чего кто-то, наверное, решил, что я как бы воткнула в него вилку. Но я же
предложила ее выдернуть. Давайте сойдемся на том, что я в любой момент готова загладить
вину. За свою роль. Я сыграла в этом событии важную роль, вот что я хочу сказать. Можно
меня за это хотя бы в Ограниченный? А то у меня завтра Ночевка, которую Эухенио уже
одобрил в Журнале Ночевок. Если хотите, проверьте. Но я не собираюсь уклоняться от своей
роли в, как бы, происшествии. Если Высшая сила, которую я предпочитаю называть Богом,
решит через вас предписать мне какое-то заслуженное наказание – я не буду уклоняться от
наказания. Если правда заслужила. Просто хотела спросить. Я, кстати, уже говорила, как
благодарна, что меня сюда приняли?
– Я вовсе не отрицаю. Просто прошу определить слово «алкоголик». Как вы можете
просить меня применить к себе данный термин, если отказываетесь дать его определение?
Вот уже шестнадцать лет я вполне успешный адвокат по травмам, и, не считая одного
нелепого так называемого припадка на ужине Ассоциации юристов этой весной и этого
никчемного судьишки, не допускающего меня до зала суда, – и позвольте уж добавить, что я
могу подкрепить свое обвинение тем, что он мастурбирует под мантией за кафедрой, что
подтвердят подробнейшие показания и коллег, и персонала прачечной федерального
окружного суда, – за исключением менее чем пригоршни случаев я свою меру знал, и держал
голову повыше многих адвокатов повыше моего. Уж поверьте. Сколько вам лет, юная леди?
Я не в «отрицании», так сказать, если речь идет об эмпирическом и объективном. Есть ли у
меня проблемы с панкреатитом? Да. Трудно ли мне вспомнить некоторые периоды при
134
– В общем, сижу, жду такой, пока мясной рулет остынет, и вдруг просто
кирпичевысирательный вопль такой, и Нелл в воздухе с вилкой для стейка, без шуток
левитирует, над столом, в полете, горизонтально, в смысле, Пэт, ее тело – буквально
параллельно поверхности стола, летит на меня, с вилкой наголо, вопя что-то про звук
арахисового масла. В смысле – боже ты мой. Гейтли и Дилю пришлось выдергивать вилку и
из меня, и из стола. Чтоб вы представляли. Дикость. Даже не спрашивайте, как больно.
Давайте об этом даже не будем, я вас уверяю. Мне в травмпункте предложили перкоцет[59] –
вот все, что вам надо знать об уровне боли. Я их там предупредил, что я в реабилитации и
уязвим к любым наркотикам. Прошу, даже не спрашивайте, как их тронула моя смелость, а
то расплачусь. Весь этот опыт довел меня почти до полной истерики. Но в общем да,
виновен, я вполне мог барабанить по столу.
Прошу прощения, что занимаю место в мире. А потом она мне так великодушно
говорит, что, мол, простит меня, если я прощу ее. Ну, я такой, извините? Извините? В
смысле – боже ты мой. Сижу, прибитый к столу зубцами. Я знаю, что такое унижение, Пэт, и
это было нижайшее унижение в самом фашистском виде. Я со всем уважением прошу, чтобы
ей дали отсюда пенделя под ее внушительный зад. Пусть возвращается в свой район, где
поножовщина вилками – это нормально, и пакует свои тряпки в «Хефти». Серьезно. Я знаю,
важная часть этого процесса – научиться жить в обществе. Брать и давать, забыть о личном,
перевернуть страницу. И тэ дэ. Но разве тут еще не должно быть – и тут я цитирую проспект
– здорового и безопасного окружения? Я мало где чувствовал себя так же небезопасно, как
прибитый вилкой к столу, должен вам сказать. Жалкие наезды Минти и Макдэйда – это
ладно. Я могу стерпеть унижение в Фенуэе. Но сюда я пришел не для того, чтобы меня
унижали под предлогом какого-то стука по столу. Я опасно близок к тому, чтобы сказать…
либо это существо, либо я.
55 Джек Кемп (1935–2009) – американский политик, республиканец, бывший футболист. Раш Лимбо (1951) –
популярный радиоведущий, ярый консерватор, известный горячим нравом. В реальности ни тот, ни другой
президентами не были.
135
– Простите, что беспокою насчет того, что не связано с собеседованием для лечения. Я
там наверху работаю по своему Дежурству. Мне достался мужской туалет наверху. Там
что-то… Пэт, там что-то в туалете. Не смывается. Это что-то. Никак. Все всплывает. Смыв за
смывом. Я только за указаниями. Возможно – за защитным снаряжением. Я даже не могу
описать, что это в туалете. Могу только сказать, что если это произвел на свет человек, то,
должен сказать, мне страшно. Даже не просите описать. Если хотите, поднимитесь сами и
взгляните, на 100 % уверен, что оно еще там. Оно вполне ясно заявило, что никуда не
торопится.
– Ага, но только вот, в общем, как, собственно, просто сказать «да» или «нет» коксу?
Уверен ли я, что хочу сказать, – абсолютно уверен, что хочу. У меня не осталось носовой
перегородки. Перегородку на хер растворило коксом. Видите? Видите хоть какую-нибудь
перегородку, когда я вот так поднимаю?.. Я абсолютно, всем сердцем был уверен, что хочу
бросить и все такое. Вот как только перегородка, так и сразу. Но, в общем, но раз я все это
время хотел бросить, почему не бросил? Улавливаете? Разве все дело не в хотении и так
далее? И все такое? Как жизнь здесь, ваши собрания и все такое прочее помогут мне, кроме
того, что я захочу бросить? Но я-то уверен, что уже хочу. Как бы я вообще здесь оказался,
если бы не хотел бросить? Разве это уже не доказательство, что я хочу бросить? Но главное,
в общем, почему это я не могу бросить, если хочу, вот в чем вопрос.
– У этого чувака была заячья губа. Когда, ну знаете, губы фот фак. Но его была еще
больше. Выше. Он продавал плохие спиды, но хорошую травку. Говорил, будет платить
квартплату за нас, если мы будем кормить его змей мышами. Мы скуривали весь свой налик,
так что какие варианты. Они ели мышей. Пришлось ходить в зоомагазины и притворяться,
что мы обожаем мышей. Змеи. Он держал змей. Дуси. От них воняло. Он ни разу не чистил
аквариумы. Его губа закрывала нос. Заячья губа. Мне кажется, он и не чуял, как от них
воняет. А то что-то бы сделал. Ему нравилась Милдред. Моя девушка. Не знаю. Наверное, у
нее тоже такая проблема. Не знаю. Она ему нравилась. Все что-то говорил, ну, через «ф»,
говорил: «Хочеф фо мной трахнуться, Милдред, или фто? Мы фе друг друга не ненавидим,
ниче». Говорил прямо при мне, пока я бросал мышей в аквариумы, заткнув нос. Мыши
должны были быть живыми. И все этим ужасным голосом, будто кто-то зажал нос и не
выговаривает некоторые буквы. Он не мыл голову два года. У нас была своя шутка, сколько
он не моет голову, и каждую неделю мы ставили крестик на календаре. У нас вообще было
много таких своих шуток, чтобы не сломаться. Мы были упоротые, наверное, 90 % времени.
Девять и ноль. Но за все время, что мы там жили, он ни разу. Не мылся, в смысле. Она
объявила, что нам надо уезжать, иначе она сбежит и заберет Харриет, когда, сказала она, я
был на работе, а он начал ей рассказывать, как заниматься сексом с курицей. Он сказал, что
занимался сексом с курицами. Мы жили в трейлере за свалкой на Отшибе, и он держал под
трейлером пару цыплят. Неудивительно, что они так разбегались от людей. Он, как бы,
совершал сексуальное надругательство над пернатыми. Он все говорил и говорил ей об этом,
через «ф», типа: «Их надо как бы навинчивать, но когда кончаеф, они так ф тебя фами и
флетают». Она сказала, это последняя капля. Мы уехали и поселились в ночлежке на
Пайн-стрит, там и жили, пока тот мужик в шляпе не сказал, что у него ранчо в Нью-Джерси,
и раз – ее уже нет, причем вместе с Харриет. Харриет – наша дочь. Ей будет три. Но она
говорит «фри». Сомневаюсь, что девочка теперь за всю жизнь научится выговаривать буквы.
136
И я даже не знаю, где в Нью-Джерси. В Нью-Джерси вообще бывают ранчо? Я с ней учился с
начальной школы. С Милдред. У нас как бы любовь с детства. А потом – тот мужик,
которому досталась ее старая койка в ночлежке, от которого у меня завелись вши. Он
переехал на ее койку, а потом у меня начались вши. Я тогда еще развозил лед для автоматов
на заправках. Как тут вообще выживать без кайфа?
– Месяц Полного домашнего ареста только за жидкость для полоскания рта? Ого,
интересный факт, из мира интересных фактов: жидкость для рта надо выплевывать! В ней,
типа, 2 процента спирта!
– Я с радостью идентифицирую себя, если вы сперва просто объясните, как кого я себя
идентифицирую. Вот моя позиция. Вы требуете от меня засвидетельствовать то, чего я не
знаю. К вашему сведению, это называется «давление».
– Оно вернулось. Какую-то долю секунды я еще надеялся. Проблеск надежды. И тут
оно опять.
Конец октября
Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
«Всквой-ка, сына, еще попивасу, и я тебе васскажу пво гвоздь пвогваммы маиво
абонемента: ето как мне довелось вживую повидать, как етот невевоятный сукин сын ставит
вековд. Эт было на походе скаутского отъяда твово бватца, на котовый ты не пошел, пушта,
помню, боялси, что лишний часок певед ТП не посидишь. Помнишь? Ну, я-то етот день
137
никада не забуду, сына. Игъали пвотив Сивакуз, че там, восемь сезонов назад. Мевзавец в
тот день выбил семьсят тви, а съедний у нево был в шиссят, ек-макарек, девять. Семьсят тви,
ну ты пъикинь. Всквойка, сына, еще попивасу, не засиживайси. Помню, было пасмувно.
Когда он бил, мы до-олго на небо засматьивались. Мячи пъямо зависали. В тот день он
выбил въемя зависания в восемь точка тви секунды. Вот ето, я те скаву, мячи зависали так
зависали, сына. Я-то в свои дни и до пяти не добивал. Хосподя. Весь отъяд гововил, шта в
жизни не слыхали ничего вводе семьсити твех этого мевзавца. Вон Вичавдсон – помнишь
Вонни, вожатого или хто он там, пводавец вазелина из Бвуклайна, Вонни – пилот в отставке,
с бомбавдивовщика, – Вонни – мы тем вечевком завалились в паб, а Вонни такой, такой: ети
семьсят тви гвемели, как гвебаные бомбы, с таким васкатным ВУ-УМ, как когда мужички из
бомбавдивовщика их сбвасывали».
Радиопередача сразу перед полуночной передачей Мадам Психоз на полуподпольной
WYYY МТИ называется «Вот в наше время было время», один из издевательских форматов
технарских колледжей, где любой желающий американский студент может сбежать из
лаборатории суперколлайдера или факультатива по преобразованиям Фурье минут на
пятнадцать и почитать в прямом эфире пародийный текстик, где прикидывается
собственным батей, обожествляющим какую-либо толстошеюю спортивную персоналию,
которую батя уважал и с горькой жалостью сравнивал с тонкошеим головастым
астматичным ребенком, не отрывающим своих бутылочных линз от цифровой клавиатуры.
Единственное правило передачи – читать текстик надо голосом какой-нибудь дурацкой
мультяшки. В отдельные вечера выходных есть и другие патрицидальные форматы,
поэкзотичнее, для азиатов, латиноамериканцев, арабов и европейцев. По общему мнению,
самые дурацкие голоса у азиатских мультяшек.
Хотя это и буквально детский лепет, «Вот в наше время…» все же полезное
катарсическое вскрытие в стиле драматерапии – как правило, нет студента МТИ без своего
особенного психологического абсцесса: ботан, задрот, зубрила, педик, дистрофик,
четырехглазый, очкарик, чмошник, заморыш, чепушило, шибзденыш; разбитые толстошеими
хулиганами во дворе о большую голову скрипка, ТП-лаптоп или энтомологическая
морилка, – и передача может похвастаться солидными FM-рейтингами, хотя и во многом
благодаря обратной инерции – отдачи в духе второго закона Ньютона от бешено
популярного «Часа Мадам Психоз», пн-пт 00:00–01:00, которому она предшествует.
Студент-инженер с ночной смены на WYYY в ГВБВД, не самый большой фанат
лифтов, которые двигаются по змеевидной или сосудистой траектории, избегает лифта
Студенческого союза МТИ. У него свой маршрут прибытия: в обход главного входа через
южный наружный слуховой проход, прихватить «Миллениал Физзи®» из автомата в
клиновидной пазухе, затем от читальни в Межталамической спайке спуститься по скрипучей
деревянной черной лестнице где-то до Углубления воронки, мимо этажа издательства
студенческой CD-газеты «Тех-Ток» и химической вони станка для печати картриджей
«только для чтения», ниже надгортанниковой темной штаб-квартиры клуба «Гилель» со
звездой на дверях, минуя тяжелую дверь в кафельную сетку коридоров к кортам для сквоша
и бадминтона, одному полю для волейбола и просторному Мозолистому телу с 24 высокими
залами для тенниса, когда-то преподнесенными в дар выпускниками МТИ и теперь так редко
используемыми, что мало кто помнит, где хранятся сетки, еще на три этажа вниз в залитые
литиевыми лампами призрачно-чистые студии FM 109 – WYYY FM, транслирующие
сообществу МТИ и в избранные точки вовне. Стены студии розовые и покрыты
ларингиальными складками. Здесь его астме полегче: воздух разреженный и чистый, прямо
под полом – трахеальные воздушные фильтры, а воздух от вентиляторов свежайший во всем
Союзе.
Инженер, аспирант-практикант с больными легкими и закупоренными порами,
усаживается в одиночестве за свою панель в будке звукача, настраивает пару игл и проводит
саундчек единственного оплачиваемого ведущего в ночном реестре – мрачно почитаемой
Мадам Психоз, чья слабая тень, а также ряд студийных эфирных телефонов едва виднеются
138
которой можно спустить мимо верхней височной извилины, варолиева моста и отводящего
нерва венозно-синюю аварийную лестницу, зацепить ее о полиуретановую
базилярно-стволовую артерию и весело скатиться на старый добрый продолговатый мозг
прямо у прорезиненного слухового прохода на первом этаже.
Наверху, на промозглом речном ветру, в парке цвета хаки с капюшоном из
искусственного меха студент-инженер бредет до первой теменной борозды, на которую
падает его взор, сооружает в мягкой траншее что-то вроде гнездышка, – извилистый латекс
заполнен такими маленькими фторуглеводородонесодержащими орешками пенопласта,
которым забито все промышленно-мягкое, так что в оболочке мозга можно устроиться не
хуже, чем на тех старых креслах-мешках из более невинных времен, – усаживается и
возвращается к «Миллениал Физзи», ингалятору, сигарете и карманному цифровому
FM-приемнику «Хиткит» под богатым монооксидом углерода ночным небом, на котором
лучи звезд кажутся особенно острыми. Температура в Бостоне 10 °C. Зацентральная борозда,
в которой примостился студент, лежит прямо у окружности скоростного вращения антенны
YYY, так что в 5 м над головой сигнальный огонь на ее конце описывает размытый овал
сосудистого оттенка. Батарейки FM-приемника, ежедневно проверяемые на ртутных
резисторах лаборатории низких температур, заряжены до краев, звук приемника из
динамиков без НЧ звенящий и четкий, так что Мадам говорит как верная оригиналу, но
кардинально уменьшенная копия студийной себя.
– Вы, с седловидными носами. Вы, с атрофированными конечностями. И да, химики и
чистые математики, – вы, с атрофированными шеями. Склередема Бушке. Те, что сочатся, –
склеродермики. Придите же, придите все, говорит циркуляр. Гидроцефалы. Дистрофики,
кахектики и анорексики. Вы, с болезнью Брэга, в тяжелых красных складках кожи. С
дермальными винными пятнами, или карбункулами, или стеатоцистомами, или, не дай бог,
всем сразу. Говорите, синдром Марин-Амата? Приидите. Псориатики. Затворники с
экземами. И скролуфодермики. Грушевидные стеатопигики, в своих специальных слаксах.
Жертвы розового лишая. Тут сказано – приидите все, о ненавистные, и мал и велик.
Блаженны нищие телом. Ибо.
Пульсирующий свет антенны для воздушных судов – пурпур, резкая и такая близкая
звезда, теперь, когда он сплел пальцы за затылком, откинулся и блуждает взглядом по небу,
слушает, а огонек с наконечника истекает хвостом цвета из-за скорости вихря центрифуги.
Овал света – кровавым гало над самой непокрытой из всех возможных голов. Мадам Психоз
уже читала про УРОТ, раз или два. Он слушает, как она читает четырьмя этажами ниже, под
Углублением воронки, которое переходит в хребет отопительной шахты, импровизирует по
одному из PR-циркуляров Унии Радикально Обезображенных и Травмированных –
агностической группы поддержки 12 шагов для тех, кого там называют «эстетически
неполноценными»[62]. Иногда она читает циркуляры, каталоги и прочие PR-штуки, но не
регулярно. Для некоторых вещей требуется несколько передач подряд. Рейтинги всегда
солидны, как скала; слушатели держатся. Сам инженер почти уверен, что слушал бы, даже
если бы ему не платили. Нравится ему приютиться в извилине, неспешно курить и пускать
дым в размазанный красный эллипс антенны, мониторить эфир. Темы Мадам одновременно
и непредсказуемы, и в чем-то ритмичны – больше всего напоминают волны вероятности для
субадронов[63]. Студент-инженер ни разу не видел, как Мадам Психоз входит или покидает
WYYY; наверное, пользуется лифтом. Сейчас 22 октября онанского года Впитывающего
Белья для Взрослых «Депенд».
Как и большинство браков, брак Аврил и покойного Джеймса Инканденцы строился на
эволюции соглашений и компромиссов, а учебный план в ЭТА – на переговорах и
компромиссах между академическим упертым рогом Аврил и острым чувством спортивной
прагматики Джеймса и Штитта. Именно стараниями Аврил – которая в первый год
существования академии бросила МТИ, перешла на полставки в Брандейс и даже отказалась
от крайне завидной и высокооплачиваемой должности научного сотрудника в Институте
Бантинга Рэдклифского университета, чтобы создать и взять на себя управление учебной
142
57 Отсылка к выражению «Mens sana in corpore sano» – «В здоровом теле здоровый дух» (лат.).
143
которым родные Марио ужинают салатом с индейкой, пареными крозье и запивают лагером,
молоком и vin blanc 58 из «Халла» за растениями, омытыми фиолетовым светом. Марио
видит затылок Маман высоко над столом, за ним левее – большую правую руку Хэла,
дальше профиль Хэла, когда он наклоняется укусить. У его тарелки лежит мяч. Игрокам
ЭТА, кажется, приходится есть шесть-семь раз в день. Хэл и Марио пришли на ужин в ДР в
21:00 после того, как Хэл что-то учил для пары мистера Лита, а потом куда-то пропал на
полчаса, пока Марио ждал, опершись на свой полицейский замок. Марио трет нос
основанием ладони. У Мадам Психоз неироничное, но в целом мрачное мировоззрение. Одна
из причин, почему Марио так одержим ее передачей, – он отчего-то уверен, что Мадам
Психоз сама не чувствует завораживающие красоту и свет, которые излучает в эфир. Он
представляет, как встречается с ней и говорит, что ей самой стало бы лучше, если бы она
послушала собственную передачу, правда-правда. Мадам Психоз – одна из всего двух людей,
с которыми Марио хотел бы поговорить, но побоялся бы. В его голове всплывает слово
«периодический».
– Эй, Хэл? – зовет он из-за растений.
Например, где-то несколько месяцев в весенний семестр ГМПСА она звала свою
программу «Час унылой литры Мадам» и читала одну за другой депрессивные книжки:
«Доброе утро, полночь» и «Мэгги, девушка у улицы», «Комнату Джованни» и «У подножия
вулкана», плюс во время поста тот действительно жуткий период Брета Эллиса, –
монотонно, очень медленно, ночь за ночью. Марио сидит на низкой кофейной подделке под
ван дер Роэ с выгнутыми ножками (выгнутые ножки – у столика), склонив голову вправо к
динамику и со своими клешнями на коленях. Когда он сидит, носки обычно смотрят внутрь.
Фоновая музыка одновременно предсказуемая и в пределах этой предсказуемости
неожиданная: она периодическая. Она предполагает разрастание, но не разрастается. Она
ведет к той самой неизбежности, которой не разрешалась. Она цифровая, но с чем-то от
хорового букета. Но нечеловеческая. Марио вспоминает слово «призрачный», как, например,
«призрачное эхо того-то и сего-то». Музыка Мадам Психоз – которую выбирает не
студент-инженер, даже ни разу не видевший, чтобы она ее приносила, – всегда ужасно
малоизвестная[66], но часто столь же необычно мощная и завораживающая, как ее голос и
сама передача, считает сообщество МТИ. Слушаешь с ощущением, будто есть какая-то
шутка, которую понимаешь только ты и она. Мало кто из преданных слушателей WYYY
высыпается в пн-пт. У Марио иногда бывают проблемы с дыханием в горизонтальном
положении, но, не считая этого, спит он как младенец. Аврил Инканденца до сих пор не
отказалась от старой л'ильской привычки в американское время ужина только попить чаю и
легко перекусить, а серьезно ужинать прямо перед сном. Коренные канадцы полагают, что
вертикальное пищеварение вредно для ума. Некоторые из первых воспоминаний Орина,
Марио и Хэла – как они задремывали за столом, и их мягко переносил в кровать очень
высокий человек. То было в другом доме. Треки Мадам Психоз ворошат самые первые
воспоминания Марио об отце. Аврил сама первая по-доброму посмеется над своей
неспособностью есть до где-то 22:30. У Хэла музыка за едой не вызывает интереса или
ассоциаций – он, как большинство детей с двойными ежедневными тренировками, хватает
столовые приборы в кулаки и набрасывается на еду как волк.
– Не забыты ни крайне безносые, ни расходящиеся и сходящиеся косоглазые, ни
эрготики святого Антония, прокаженные, рябые от ветрянки, ни даже больные саркомой
Капоши.
Хэл и Марио едят/слушают поздно вечером в ДР где-то дважды в неделю. Аврил
нравится общаться с ними вне сковывающих формальностей ее должности в ЭТА. Ч. Т.
одинаковый что дома, что в кабинете. Спальни Аврил и Тэвиса на втором этаже, более того –
соседствуют друг с другом. Последняя комната наверху – личная студия Аврил, с большой
выход где-то в 01:01. Марио все еще слушает ночное завершение эфира WYYY, что требует
времени, ведь там не только перечисляют киловаттные характеристики станции, но и
приводят доказательства формул, по которым эти характеристики вычисляются. Ч. Т. на
кухне всегда роняет минимум одну тарелку и потом рычит. Аврил всегда приносит парочку
адских желеинок Марио и с шутливо сухим тоном говорит Хэлу, что была умеренно рада
видеть его вне les bâtiments sanctifies59. Хэлу это все иногда кажется ритуальной и почти
галлюцинаторной прощальной пляской. Хэл стоит под большим постером «Метрополиса»
в рамке, небрежно хлопает перчатками друг о друга и говорит Марио, что ему уходить
необязательно; Хэл еще собирается ненадолго сбежать с холма. Аврил и Марио всегда
улыбаются, и Аврил небрежно интересуется его планами.
Хэл всегда хлопает перчатками, улыбается ей и говорит: «Делать глупости».
А Аврил всегда с шутливо строгим лицом отвечает: «Ни за что, ни при каких
обстоятельствах не веселись», – что Марио по-прежнему находит смешным до надрыва
животика, каждый раз, неделя за неделей.
6 ноября
Год Впитывающего белья для взрослых «Депенд»
16:10. Качалка ЭТА. Тренировка в свободном стиле. Звон и лязг многочисленных
противовесов. Лайл на диспенсере для полотенец беседует с чрезвычайно мокрым Грэмом
Рэйдером. Шахт качает пресс, на почти вертикальной скамье, его лицо багровое, а лоб
пульсирует. Трельч у стойки для приседаний, сморкается в полотенце. Койл делает
армейские жимы с голой штангой. Кэрол Сподек поднимает штангу на бицепс, вся в зеркале.
Лайл сгибается и наклоняется к Рэйдеру, тот кивает. Хэл на месте для страховки в конце
скамьи для жима лежа в тени чудовищного медного бука из западного окна поднимает
пальцы ноги, для разработки лодыжки. Ингерсолл на блочном тренажере, нагружает вес,
вопреки советам Лайла. Кейт («Викинг») Фрир[68] и стероидный пятнадцатилетний Элиот
150
Корнспан страхуют друг друга в подъеме массивной штанги на бицепс у скамейки рядом с
кулером, по очереди подбадривая друг друга криками. Хэл время от времени прерывается,
чтобы наклониться и сплюнуть в старый стакан с надписью НАСА на полу у скамьи. Тренер
ЭТА Барри Лоуч прохаживается с планшетом, ничего не записывая, только внимательно
наблюдая и часто кивая. В углу Аксфорд в одном кроссовке, колдует над босой ногой. Майкл
Пемулис сидит по-турецки на скамье у кулера прямо возле левого бедра Корнспана, качает
мышцы лица, пытается подслушивать Лайла и Рэйдера, морщась всякий раз, когда рычат
друг на друга Корнспан и Фрир.
– Еще три! Поднимай!
– У-а-а-а-а.
– А ну поднял эту херню, мужик!
– Г-в-в-у-у-у-у-а-а-а!
– Она изнасиловала твою сестру! Убила на хер твою мать, мужик!
– Хух-хух-хух-хух-гв-в-в.
– Сделай это!
Лицо у Пемулиса сперва вытягивается, затем, напротив, расширяется, затем как-то
пустеет и искажается, как у бэконовских Римских Пап.
– Предположим, – с трудом слышит Лайла Пемулис. – Предположим, я дам тебе связку
из десяти ключей. Из, нет, сотни ключей, и скажу тебе, что один из ключей ее откроет – эту
дверь, за которой, как мы представляем, все, чем ты хочешь стать, как игрок. Сколько
ключей ты готов перепробовать?
Трельч окликает Пемулиса:
– Изобрази еще разок Делинта, когда он дрочит! – у Пемулиса на секунду вяло
отваливается челюсть, глаза закатываются, веки трепещут, он двигает кулаком.
– Ну, черт, все до единого переберу, – говорит Рэйдер Лайлу.
– Хухл. Хухл. Гв-в-в-в-в.
– Ебанарот! Ебать!
Когда Пемулис морщится, кажется, что это тоже упражнение для мышц лица.
– Изобрази истерику Бриджет! Изобрази Шахта в тубзадроне!
Пемулис прижимает палец к губам.
Лайл никогда не шепчет, но все равно ни фига не слышно.
– Значит, ты готов совершать ошибки, понимаешь. Ты говоришь, что готов на 99 %
ошибок. Парализованный перфекционист, как ты себя зовешь, просто стоял бы перед
дверью. Звеня ключами. Боясь вставить в скважину первый.
Пемулис опускает нижнюю губу, насколько может, и сокращает щечные мышцы. Когда
Фрир рычит на Корнспана, на его шее дыбятся жилы. Между ними висит туман слюны и
пота. У Корнспана такой вид, будто его сейчас удар хватит. На штанге, которая сама по себе
20 кг, 90 кг.
– Еще разок, гондон. Взял, сука, и поднял.
– Иди в жопу. Жопа, в жопу. Гв-в-в-в.
– Прими эту боль!
Фрир поддерживает штангу одним пальцем, толку от этого ноль. Красная рожа
Корнспана мечется по черепу.
Более легкая штанга Кэрол Сподек бесшумно ходит вверх и вниз.
Трельч подходит, садится и пилит шею сзади полотенцем, глядя на Корнспана.
– Не уверен, что все мои жимы в жизни вместе взятые были под 110, – говорит он.
Корнспан издает звуки, которые как будто исходят не из его глотки.
– Да! ДЫ-Ы-А-А-А! – рычит Фрир. Штанга рушится на резиновый пол, Пемулис
морщится. Все вены на Корнспане вздыбились и пульсируют. Живот как у беременной. Он
опирается руками бедра и сгибается, изо рта свисает нитка чего-то.
– Охренительно, детка, – говорит Фрир, отходя к коробке на диспенсере, чтобы
намазать руки канифолью, по дороге любуется сам на себя в зеркало.
151
по-настоящему опускается красная пелена. Что такое «техасский катетер». Что некоторые
действительно воруют – и украдут что-нибудь твое. Что многие взрослые американцы
по-настоящему не умеют читать, даже аудиогипертекст на картриджах с функцией Help для
каждого слова. Что альянсовые клики, отшельничество и сплетни могут быть формами
эскапизма. Что логика – не гарантия истинности. Что злые люди никогда не считают себя
злыми, а скорее, что все вокруг злые. Что возможно получить ценные уроки от дурака. Что
трудно сосредоточить внимание на любом раздражителе больше чем на несколько секунд.
Что можно внезапно, как гром среди ясного неба, так сильно захотеть кайфануть от
любимого Вещества, что кажется, будто умрешь, если не кайфанешь, но при этом можно
просто сидеть с дрожащими руками и мокрым от желания лицом – можно хотеть кайфануть,
но вместо этого просто сидеть, хотеть, но не хотеть, если это понятно звучит, и если
вытерпишь и не вернешься к Веществу, то в конце концов желание само затихнет, уйдет – по
крайней мере, пока. Что людям с низким IQ, по статистике, проще вылечиться от
зависимости, чем людям с высоким IQ. Что уличный термин в метрополии Бостона для
«попрошайничать» – «чистить», и что некоторые считают это ремеслом или искусством;
и что у профессиональных мастеров «чистки» даже бывают профессиональные
коллоквиумы, как конвенты, в парках или на станциях общественного транспорта, по ночам,
где они собираются, множат знакомства и обмениваются отзывами о трендах, техниках,
связях с общественностью и т. д. Что можно злоупотреблять и стать зависимым от
безрецептурных средств от простуды и аллергии. Что в «Найквиле» больше 50 процентов
содержания спирта. Что скучные занятия, как ни парадоксально, становятся менее скучными,
если на них сильно сосредоточиться. Что если в комнате достаточно людей пьют кофе молча,
то можно расслышать звук пара, поднимающегося от чашек. Что иногда людям надо просто
посидеть где-нибудь и, типа, пострадать. Что тебя станет меньше волновать, что о тебе
думают другие, когда осознаешь, как редко они о тебе думают. Что на свете бывает чистая,
без примесей, без подтекстов доброта. Что возможно уснуть во время панической атаки.
Что сильно сосредоточиться на чем угодно – очень тяжелый труд.
Что зависимость – физическая болезнь, или психическое заболевание, или духовное
состояние (см. «бедные духом»), или расстройство типа обсессивно-компульсивного, или
аффективного, или личности, и что больше 75 % ветеранов бостонских АА, которые хотят
тебя убедить, что это болезнь, усадят тебя, напишут на бумаге слово DISEASE60, а потом
разделят и добавят дефис, чтобы получилось DIS-EASE61, а потом уставятся на тебя так,
будто тебя должно осенить ослепительное прозрение, когда на самом деле (как неустанно
указывает своим наставникам Дж. Дэй) разделение слова только сужает определение и
объяснение до одного простого описания ощущения, причем какого-то плаксиво пресного.
Что самые зависимые от Веществ люди также зависимы от мышления, т. е. у них
компульсивные и нездоровые отношения со своим мышлением. Что милый термин
бостонских АА для аддиктивного мышления – «парализ-анализ». Что на самом деле если
кормить кошек молоком, у них начинается дикая диарея, – противоположно популярному
образу кошек за молочком. Что просто приятней быть счастливым, чем обижаться на весь
мир. Что 99 % мышления компульсивных мыслителей – о них самих; что в ходе 99 % этого
направленного на себя мышления они воображают, а затем морально готовятся к тому, что с
ними случится; и что, как ни странно, – если бы они перестали об этом думать, то заметили
бы, – 100 % того, что они представляют, к последствиям чего готовятся, на что тратят 99 %
своих времени и энергии, – это всегда что-то плохое. Что любопытно связано с желанием на
раннем этапе трезвости молиться о буквальной потере разума. Вкратце – что 99 %
мыслительной активности состоит из попыток запугать себя до усрачки. Что в
60 Болезнь (англ.).
тошнотворно-кислый.
Что человек – у которого разлагаемая дефисом Болезнь – под воздействием Веществ
сделает такое, чего бы никогда не сделал трезвым, и что некоторые последствия от этого
нельзя ни изгладить, ни простить[71].
Уголовка тому пример.
Как и татуировки. Почти всегда набитые под влиянием импульса татуировки ярко, до
ужаса перманентны. Затертое «На скорую руку да на долгую муку» едва ли не специально
придумано на случай татуировок. На какое-то время новый жилец Крошка Юэлл развил
сперва острый интерес, а потом странную одержимость татуировками, и начал приставать к
жильцам и людям с улицы, приходящим в Эннет-Хаус помогать, с расспросами об их
татуировках и всех подробностях, окружающих появление каждой из них. Такие спазмы
одержимости – как сперва с точным определением «алкоголика», потом с особыми овсяными
печеньками Морриса X. до вспышки панкреатита и, наконец, с точными способами о том,
как местные жильцы застилают кровать, – говорили о том, что Крошка Ю. временно потерял
разум, оставшись без порабощающего Вещества. Увлечение татуировками началось с
беловоротничкового восхищения Крошки тем, у скольких людей в Эннет-Хаусе есть
татуировки. Причем татуировки эти казались яркими символами не только того, что
собственно изображали, но и ужасающей необратимости пьяных импульсов.
Потому что главное в татуировках, конечно, что они перманентные, их набиваешь
необратимо – а, конечно, именно необратимость татуировок и заряжает адреналином пьяное
решение усесться в кресло и собственно набить (татуировку), – но самое страшное в
опьянении то, что из-за него думаешь только об адреналине момента, а не (ни в коей
степени) о необратимости, которая и вызывает адреналин. Как будто опьянение не дает
человеку татуировочного типа заглянуть в будущее дальше адреналинового импульса и
рассмотреть перманентные последствия, которые и вызывают кайф возбуждения.
Эту свою абстрактную, хотя не самую глубокую мысль Крошка Юэлл объясняет
неоднократно и разнообразными способами, снова и снова, едва ли не одержимо, но так и не
может заинтересовать татуированных жильцов, хотя Брюс Грин всегда вежливо
выслушивает, а Кейт Гомперт с клинической депрессией обычно не хватает сил встать и
уйти, когда Крошка снова заводит шарманку, вследствие чего Юэлл чаще всего выпытывает
подробности о татуировках у нее, хотя у Кейт их нет вообще.
Но зато им несложно показать Юэллу татушки, жильцам то есть, если только они не
женщины, и речь не идет о какой-то части тела, которая находится под Запретом.
Насколько понимает Крошка Юэлл, люди с татуировками делятся на две примерных
категории. Первые – молодые гнилые туповатые типы с черными футболками да шипастыми
браслетами, у которых не хватает мозгов сожалеть об импульсивной перманентности своих
татушек и которые продемонстрируют их тебе с той же фальшиво-затаенной гордостью, с
какой обитатели социальной страты Юэлла и ее предместий продемонстрируют свои
коллекции династийного фаянса или хорошего «Совиньона». Затем второй тип,
помногочисленней (и постарше), кто показывает татуировки с тем стоическим раскаянием
(хотя и проникнутым подсознательной гордостью из-за стоицизма), с каким ветераны с
«Пурпурными сердцами» относятся к своим боевым ранам. У жильца Уэйда Макдэйда по
внутренним поверхностям рук сбегают сложные узлы из синих и красных змей, и ему для
халтуры в круглосуточном магазине приходится обязательно носить рубашки с длинными
рукавами, даже несмотря на то, что жара в лабазе зашкаливает уже с утра и там всегда
гребаная парилка, потому что пакистанцу-управляющему кажется, что клиенты не станут
приобретать «Мальборо Лайте» и лотерейные билеты «Массачусетский Гигабакс» у человека
с заплетающимися змеями васкулярных расцветок на руках[72]. Еще у Макдэйда пылающий
череп на левой лопатке. Дуни Глинн может похвастаться слабыми следами черного пунктира
вокруг шеи на уровне кадыка, с вытатуированными на скальпе мануалоподобными
указаниями, как удалить голову и впоследствии ее хранить, еще со времен скинхедской
юности, каковые инструкции Крошка сумел разглядеть только благодаря терпению, расческе
156
выросший ребенок, подтвердил Юэлл Дж. Дэю). См., напр., татушку на правом предплечье
сварливого старика Фрэнсиса («Грозного Фрэнсиса») Гехани из «Белого флага» с бокалом
мартини и сидящей в нем голой дамой со старомодными бурлящими завитушками в стиле
Риты Хейворт, перебросившей ноги через широкий блестящий край. Картинка поблекла до
подводно-синего, контурные черные линии стали грязно-зелеными, а красные
губы/ногти/БУХТАСУБИК62-йВМФ4-07 не посветлели до розового, но, скорее, истлели до
пыльно-красного цвета пламени в дыму. Все эти необратимые татуировки пожилых трезвых
синеворотничковых бостонских мужиков под дешевой флуоресценцией церковных подвалов
и больничных аудиторий – Юэлл только и делал, что смотрел, каталогизировал и соотносил,
тронутый их трагизмом. Сколько угодно и старых добрых якорей ВМФ, и грязно-зеленых
клеверов бостонских ирландцев, и парочка маленьких фигур цвета хаки в шлемах,
вонзающих штыки в брюха отвратительных кривозубых карикатур на азиатов цвета мочи, и
кричащие орлы с затупившимися от выцветания когтями, и «Semper fi» 63 – все до такой
степени аутолизированное, что как будто проглядывает из заболоченного пруда.
У высокого молчаливого сурового старого черноволосого ветерана Группы ЛПЧН на
пятнистом от печени предплечье – одно злобное и грубое слово «Пизда» зеленого цвета
озерного ила; и все же мужик переступает даже стоическое раскаяние, одеваясь и держась
так, будто слова просто нет, или оно настолько необратимо, что о нем нет смысла даже
думать: в поведении старика с «Пиздой» на руке чувствуется глубокое и потрясающе
чарующее достоинство, и Юэлл даже подумывал обратиться к нему по поводу
наставничества, если и когда ему вдруг понадобится наставник из АА, реши он, что это
совершенно необходимо.
Где-то к завершению своей двухмесячной одержимости Крошка Юэлл обращается к
Дону Гейтли, чтобы узнать, не стоит ли вдруг вынести тюремные наколки в совершенно
отдельный филум. Лично Юэллу кажется, что тюремные татуировки не столько
душераздирающие, сколько гротескные, что они, скорее, не импульсивное украшение или
самопрезентация, сколько попросту членовредительство, выросшее из скуки и
наплевательства на собственное тело и эстетику украшений. Дон Гейтли выработал
привычку холодно буравить Юэлла взглядом, пока адвокатик не заткнется, хотя это частично
потому, что Гейтли не понимает и половины слов Юэлла, и не уверен, то ли из-за того, что
недостаточно умен или образован, то ли из-за того, что Юэлл попросту выжил на хрен из
ума.
Дон Гейтли рассказывает Юэллу, что типичные кустарные тюремные наколки
делаются швейными иглами из тюремной барахолки и синими чернилами из авторучки,
одолженной из нагрудного кармана ничего не подозревающего общественного защитника, –
вот почему тюремный жанр всегда одного синего цвета ночного неба. Иглу окунают в
чернила и втыкают в татуируемого достаточно глубоко, чтобы он не дернулся и всю руку
себе не порвал к хренам. На обычный ультраминимальный синий квадрат, как у Гейтли на
правом запястье, уходит половина дня и сотня отдельных уколов. Потому линии никогда не
бывают ровными, а цвет не всегда однородный, ведь невозможно каждый отдельный укол в,
ну, дергающуюся плоть произвести с одинаковой глубиной. Вот почему тюремные наколки
всегда выглядят так, будто их набивали дети-садисты в дождливый полдень. У Гейтли синий
квадрат на правом запястье и кривой крест на гигантском левом предплечье. Квадрат он
набил сам, а крест набил сокамерник в обмен на такую же услугу. Оральные наркотики
сделали процесс и менее болезненным, и менее утомительным.
Швейную иглу стерилизуют в этиловом спирте, который, по разъяснениям Гейтли,
получают, взяв полфрукта из столовки, размяв, добавив воды и выдавив кашицу в зиплок,
который прячут в смыве тюремной параши, чтобы, ну, настояться. Полученный стерилизатор
можно также употреблять внутрь. Алкоголь и кокаин – единственное, что трудно достать в
У Майкла Пемулиса есть такая привычка перед тем, как что-нибудь сказать, сперва
взглянуть налево, а потом направо. Невозможно понять, машинально это или Пемулис
эмулирует какого-то нуарного персонажа. После парочки дринов лучше не становится. Он,
Тревор Аксфорд и Хэл Инканденца в комнате Пемулиса, пока соседи Пемулиса Шахт и
Трельч внизу на обеде, так что они одни, Пемулис, Аксфорд и Хэл, поглаживают
подбородки, заглядывают в фуражку Майкла Пемулиса, лежащую на его кровати. Внутри
перевернутой фуражки горстка немаленьких, но безобидных на вид таблеток якобы
невероятно сильнодействующего ДМЗ.
Пемулис украдкой озирается в пустой комнате.
– Это, Инкстер, Аксанутый, невероятно сильнодействующий ДМЗ. Большая белая
акула от органически синтезированных галлюциногенов. Дикое гаргантюанское дитя от…
– Мы уловили, – говорит Хэл.
– Йельский универ от кислотной Лиги плюща, – добавляет Аксфорд.
– Величайший психосенсуальный извратитель, – подытоживает Пемулис.
– Наверно, ты хотел сказать «психосенсорный», если только я чего-то не знаю.
Аксфорд прищуривается на Хэла. Перебивать Пемулиса – значит, заново смотреть на
его головной тик.
– Трудно найти, господа. То есть – очень трудно найти. Последние партии сошли с
конвейера в начале 70-х. Эти вот таблеточки – артефакты. Некий процент падения
сильнодействия, наверное, неизбежен. Применялись в некоторых таинственных военных
экспериментах црушников.
Аксфорд кивает на шляпу:
– Управление разумом?
– Скорее, цель – заставить врага думать, что его пушка – гортензия, или кровный
родственник, все такое. Кто знает. Описания, что я находил, расплывчатые, одна вода.
Проводились эксперименты. Что-то пошло не так. Скажем так – все вышло из-под контроля.
Решено, что сильнодействие слишком невероятно, чтобы продолжать. Испытуемых
рассовали по клиникам и списали как мирные потери. Формулу в шредер. Группа
исследователей рассеяна, переведена. Смутные, но, должен сказать вам, весьма
отрезвляющие слухи.
– И эти из начала 70-х? – уточняет Аксанутый.
– А видишь маленькие эмблемы на каждой – мужик в клешах и с баками?
– Значит, это они самые?
– Беспрецендентно сильнодействующая, эта фигня. Швейцарский изобретатель,
говорят, для того, чтобы слезть с этой штуки, изначально рекомендовал ЛСД-25, – Пемулис
берет одну из таблеток, кладет на ладонь и тычет мозолистым пальцем. – Что перед нами
такое. Перед нами либо серьезная внезапная денежная инъекция…
Аксфорд издает шокированный возглас.
– Ты правда хочешь толкать невероятно сильнодействующий ДМЗ в нашем-то детсаде?
Пемулис хмыкает буквой «К».
– Вот тебе здоровая экономическоватенькая подсказка, Аксанутый. Никто тут и
понятия не имеет, с чем будет иметь дело. Не говоря уж о том, сколько это стоит. О, ведь
есть фармацевтические музеи, левые кружки, нью-йоркские консорциумы дизайнерских
наркотиков, которые многое отдадут, чтобы вскрыть этих деток. Расхимичить, типа.
Закинуть в спектрометр и посмотреть, что там к чему.
– Вот кто, значит, потенциальные участники аукциона, – говорит Аксфорд. Хэл
сжимает мяч, молча глядя в фуражку.
Пемулис переворачивает таблетку.
– Или очень прогрессивные и современные дома престарелых, которые знают
некоторые парни, которых знаю я. Или в Бэк-Бэй в той йогуртной кафешке с той картиной с
теми историческими чуваками, про которых Инк рассказывал на завтраке, на стене.
– Рам Дасс. Уильям Берроуз.
– Или тупо на Гарвардской площади в «О Бон Пэн», где 70-летние мужики в старых
шерстяных пончо рубятся в шахматы под эти часики, по которым они все время колотят.
Аксфорд делает вид, что в возбуждении бьет Хэла в плечо.
– Или, конечно, – говорит Пемулис, – думаю, можно выбрать чисто развлекательный
маршрут и закинуть их в кулеры «Гаторейда» на встрече в Порт-Вашингтоне во вторник, или
же на «Вотабургере» – посмотрим, как все носятся, хватаясь за голову, например. Я бы точно
посмотрел, как Уэйн играет с расширенным восприятием.
Хэл ставит ногу на прикроватный стульчик Пемулиса в виде усеченной пирамиды и
наклоняется поближе.
– Не слишком ли дерзко будет, если я спрошу, как ты их заполучил?
– Совсем не дерзко, – отвечает Пемулис, доставая из подкладки фуражки каждый
предмет контрабанды и раскладывая на кровати, как в тихие часы раскладывают свои
драгоценности старики. У него в наличии небольшое количество марихуаны «Дыхание
агнца» для личного потребления (выкупленное из 20 г Хэла, которые Пемулис же сам ему
сперва и продал) в пыльном пакетике, картонный прямоугольничек, завернутый в саран, с
четырьмя ровно уложенными «черными звездами», случайный дрин и, похоже, чертова
дюжина невероятно сильнодействующего ДМЗ – пилюльки размером с драже
неопределенного цвета с крошечным мод-хипстером в центре каждой, желающим зрителю
мир. – Мы даже не знаем, на сколько здесь доз, – мурлычет он сам себе под нос. На стене с
висящим экраном, постером короля-параноика и огромной нарисованной от руки салфеткой
Серпинского – солнце. В одном из трех больших обильных средниками западных окон –
чего-чего, а уж что в академии не хватает окон, ни за что не скажешь, – овальный изъян,
отбрасывающий вытянутый пузырь осеннего солнца цвета эля с левой стороны окна на туго
забранную кровать Пемулиса[73], и он передвигает все содержимое фуражки в яркое пятно,
присев на колено изучить таблетку, зажатую в пинцете (у Пемулиса есть филателический
161
самом деле стоит то, что у них в руках. Пемулис, под влиянием 150 мг Тенуат Дослана с
отложенным воздействием, чуть не протанцевал пост-транзакционную джигу на ступеньках
ленивого кембриджского автобуса, чувствуя себя, как, должно быть, чувствовал У. Пенн в
своей квакероутсовской65 шляпе где-то там в XVI столетии, выменяв у наивно-благородных
дикарей Нью-Джерси на пару безделушек, воображает он, приподнимая военно-морской
головной убор перед двумя монашками в проходе.
В течение следующего учебного дня – невероятно сильдействующая заначка теперь
туго завернута в саран и глубоко заначена в носке старой кроссовки, что примостилась на
алюминиевой рейке между двумя панелями навесного потолка общежития Б – проверенном
временем перевалочном пункте Пемулиса, – в течение где-то следующего дня тема добита и
решено, что пока нет каких-то причин привлекать Бун, Стайса, Сбита или Трельча, потому
как это право Пемулиса, Аксфорда и Хэла – даже почти долг, в духе добросовестной
торговли – испробовать потенциально невероятно сильнодействующий ДМЗ в
предопределенных безопасных количествах, прежде чем обрушивать его мощь на Бун,
Трельча и прочих невинных мирных жителей. Аксфорд отдал деньги вперед, вопрос оплаты
Хэлом его участия был тактично поднят и так же разрешен к удовлетворению всех сторон.
Наценку Пемулиса не назвать выше общепринятых норм, а в бюджете Хэла всегда найдется
место для духовных поисков. Единственным условием Хэла было, чтобы кто-нибудь
техобразованный по-настоящему поднял задницу, доехал до Бостонского универа или
медицинской библиотеки МТИ и физически удостоверился, что соединение и органическое,
и не вызывает зависимости, на что Пемулис ответил, что физический налет на библиотеку
уже внесен в его ежедневник ручкой, а не карандашом. Во время дневных тренировок во
вторник, когда Хэл Инканденца, Пемулис и за компанию увенчанный камерой Марио
Инканденца стоят, вцепившись руками в рабицу одного из Шоу-кортов, и наблюдают, как
Тедди Шахт играет на частной «выставке» с сирийским профи из сателлитных турниров,
приехавшим в ЭТА на две проплаченные недели корректирующего инструктажа по входу в
подачу, который вредит его вращающей манжете плеча, – он блестит толстыми очками,
носит на голове черную спортивную повязку и играет с хрестоматийной плавной точностью,
и разносит Теда Шахта мастерски, на что Шахт реагирует с обычным сангвиническим
доброжелательным настроением, вкладывая всю невозмутимость, обучаясь в процессе всему,
чему может, – ведь Шахт – один из очень немногих коренастых игроков ЭТА и один из еще
более немногих рейтинговых юниоров без заметного эго, что считается странным – как это,
до сих пор в деле только ради удовольствия, – целиком ненеуверенный в себе с тех пор, как
подвернул колено на мяче в противоход на показательных играх перед Днем благодарения, и
потому более-менее обреченный на лимбоподобное существование в 128-256-х строчках
«Алфавитвиля», – пока Пемулис и Хэл торчат, вспотевшие, в полном красно-сером эташном
обмундировании на промозглом полудне 5.11, – пот слепляет и леденит волосы, Марио
склонил голову под весом оснастки для камеры, его отвратительные арахнодактилические
пальцы белеют на заборе, Хэл незаметно, но с теплом придвинулся к низенькому старшему
брату, который похож на него, как похожи друг на друга животные одного отряда, но разных
семейств, – пока они все стоят, смотрят и добивают тему – Хэл с Пемулисом, – далеко слева
снизу слышатся бум и лязг международной катапульты ЭВД, а затем высокий резкий вжих
мусорной ракеты, невидимой из-за низких облаков, – хотя где-то над Актоном все же видно
странно-желтоватое облако в форме овцы, связывающее шов горизонта с каким-то фронтом
грядущей бури, сдерживаемой вентиляторами ATHSCME вдоль границы на отрезке
Лоуэлл-Метуэн на северо-западе. Пемулис наконец отказывается от идеи отважного
управляемого эксперимента прямо здесь, в Энфилде, где Аксфорду каждое утро в 05:00 надо
являться на утренние тренировки команды А – как и Хэлу, если только он не ночует в ДР, а
уж ДР и подавно не лучшее место для употребления ДМЗ. Пемулис, скользя взглядом
7 ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
радуги на блестящих стеклах такси. В каждом переулке зеленые контейнеры МВД бок о бок
с красными контейнерами МВД, поменьше, чтобы подстраховывать зеленые. И как стучат ее
сабо на деревянной подошве на фоне затихающего стаккато хрупких шпилек по мостовой
там, где западнее Чарльз-ст. сходится с парком Бостон-Коммон и становится уже не такой
фешенебельной и симпатичной: на тротуарах и под бордюром появляется сырой мусор –
расплющенный, как плющится только мокрый мусор, – и пасмурные люди с пакетами и
тележками, которые оценивают этот мусор, приседают поднять и просеять его; и шорох и
торчащие конечности из помоек, просеиваемых людьми, которые целыми днями только и
делают, что просеивают помойки МВД; и синие босые ноги, протуберанцами торчащие из
коробок из-под холодильников во всех трех переулках каждого квартала, и маленькая
катаракта дождевой воды на краю скатов красных контейнеров-пристроек стучит по
коробкам неритмичным тап-пат-тап-пат-пат-тап; кто-то говорит «пс-с-с» из пасти переулка,
и вещают из подъездов, отделенных завесами дождя, в пустоту болезненно-белые или
опухшие лица, и в припадке щедрости и внимательности к другим Джоэль жалеет, что
выкинула сигару, а не отдала им сейчас, и, продолжая путь на запад, на территорию
Бесконечной чистки в конце Чарльз, она принимается раздавать мелочь, которую просят из
подъездов и перевернутых коробок; а ее в ответ без всякой деликатности – ей так больше
нравится – спрашивают про эт-самую вуаль. Замызганный инвалид на коляске с мертвым
белым лицом под кепкой с надписью «Notre rai pais»66 молча протягивает руку за монетами
– вздутый красный порез на этой безапелляционной руке еще не залечился и зарастает едва
ли не на глазах. Как вмятина в тесте. Джоэль отдает сложенную двадцатку, и ей нравится,
что он молчит в ответ.
Она покупает 0.473-литровую «Пепси-колу» в скучной пластиковой бутылке в
«Магазине 24», где продавец-иорданец только тупо таращится, когда она спрашивает, нет ли
у них «Большой красной газировки», так что она останавливает выбор на «Пепси», выходит
и сливает шипучку в водосток, и смотрит, как она там буро кипит и не уходит, потому что
сток намертво забит листьями и сырым мусором. Она идет к Коммон с пустой бутылкой и
стеклянным тубусом в сумочке. «Кор Бой»67 в магазине ей больше был не нужен.
Джоэль ван Дайн на коленях режиссера невыносимо жива и заперта в клетке, и теперь
может вспомнить что угодно из любого времени. Каким же, интересно, будет этот
наэгоистичнейший из поступков, самоликвидирующий, – запереться в ванной или спальне
Молли Ноткин и кайфануть так, чтобы упасть на месте, перестать дышать, и посинеть, и
умереть, схватившись за сердце. Хватит сомнений. Бостон-Коммон – как зеленая пустота,
вокруг которой построился Бостон, 2-км квадрат блестящих деревьев, капающих веток и
зеленых скамей на влажной траве. Над головой голуби, того же пыльно-кремового, что и
кора ив. Три черных пацана на спинке скамейки, как злые вороны на насесте, оценивают ее
тело и безобидно зовут ее «сучкой», и спрашивают, за кого она выходит-то. Хватит бросать в
23:00, а потом еле-еле протерпеть час передачи, мчаться домой к 01:30 и курить по второму
разу вторяк из «Кор Бой», и вовсе даже не бросать. Хватит выкидывать Материал, а спустя
полчаса копаться в мусоре, хватит ползать на карачках по ковру в поисках пыли, похожей на
просыпанный Материал, чтобы выкурить и ее. Хватит опалять кромку вуалей. На южном
конце Коммон – Бойлстон-стрит с ее круглосуточной торговлей, дорогими кашемировыми
шарфами и чехлами для мобильных, швейцарами в ливреях, ювелирами с тройными
именами, женщинами с кудрями балдахином, опорожняющих магазины шопперов с
широкими белыми сумками с пеньковыми ручками и монограммами. Мокрая вуаль дождя
размывает мир, как неонатальный объектив Джима, который он изобрел, чтобы снимать
размытую картинку как из глаз новорожденного, – все узнаваемо, но без очертаний.
67 Марка губок.
168
1) Год Воппера
2) Год Геморройных Салфеток «Такс»
3) Год Шоколадного Батончика «Дав»
4) Год Чудесной Курочки «Пердю»
5) Год Бесшумной Посудомойки «Мэйтэг»
6) Год Простого-для-установки-Апгрейда для
материнской-карты-с-миметичным-качеством-изображения-ТП-систем INFERNATRON/
INTERLACE для дома, офиса, или мобильного варианта от ЮСИТЮ2007
7) Год Молочных Продуктов из Сердца Америки
8) Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
9) Год «Радости»[78]
Старший Джима, Орин – виртуозный пантер, виртуозный мастер уворота от летящей
кислоты – однажды показывал Джоэль ван Дайн свою детскую коллекцию шелухи от
лимонной полироли, которой игроки в школе пользовались от солнца. На гвоздях на
фибролитовой доске висели ноги и куски ног разных размеров, мускулистые руки, батарея
пятидырых масок. Не под каждой шелуховиной было подписано имя.
На восток по Бойлстон-ст. – значит, снова пройти мимо черно-бронзового всадника в
честь бостонского полковника Шоу и 54-го полка, освещенного урывком проникающего
солнца, – металлические голова и вознесенная сабля Шоу бунтарски обернуты в квебекский
флаг, на котором вместо стеблей всех четырех геральдических лилий изображены красные
клинки, так что это теперь абсурдный красно-бело-синий флаг; на лестницах с баграми и
ножницами три бостонских копа; канадские активисты выходят ночью, в канун
Взаимозависимости, почему-то уверенные, что кому-то интересно, чего они там вешают на
исторические символы, – вешают эти свои антионанские флаги, будто тем, кому не платят,
чтобы их снимать, вообще интересно. Пленникам клетки и суицидникам очень трудно
представить, чтобы кто-то мог страстно из-за чего-нибудь переживать. А вот и вост. –
бойлстоновские дилеры, сирены другой, второй клетки, на вечном посту у «детского мира»
«ФАО Шварц», юные черные пацаны, такие черные, что даже синие, ужасно тощие и юные,
не больше чем живые тени в вязаных шапках, свитерах до колен и ярко-белых хайтопах,
переминаются и дуют в сложенные ладони, намекают на доступность некоего Материала,
намекают едва-едва, только своими осанками и скучающими пустыми многозначительными
взглядами. Некоторые типы рынков: клиент сам к тебе приходит; и чу. Копы у флага через
улицу даже усом не поведут. Джоэль торопится мимо шеренги дилеров, изо всех сил, – сабо
соскакивают и хлопают, – замешкавшись только у самого конца, прямо у конца строя, но все
же в двух локтях от последнего скучающего дилера; просто здесь, на улице перед
«Шварцем», стоит странная реклама: не живой какой-нибудь продавец, а гуманоидная
фигура из чего-то качественнее картона, нетронутая дилерами, которые ее будто даже не
замечают, реклама на задней подставке, как у фоторамки, 2D, фигура человека в инвалидном
кресле, в пальто и галстуке, без ног и с культями под пледом, сытое лицо по решению
художника румянится от какого-то жуткого удовольствия, улыбка – изгиб крайней кривизны,
пролегающий где-то между радостью и яростью, – на его восторг больно смотреть, – голова
лысая, пластмассовая и закинута, глаза устремлены в синие арлекиновые лоскуты
послегрозового неба – то ли глядит ввысь, то ли корчится в припадке, то ли в восторге, –
руки тоже подняты – то ли в жесте покорности, то ли триумфа, то ли «спасибо», – до
странного толстая правая рука заключила в хватке черный корешок коробки какого-то
нового кинокартриджа, который поступил в продажу, сам картридж торчит языком из щели в
его ладони (без линий); вот только есть лишь восторженная фигура и картридж, который не
стащили дикие дилеры: ни названия, ни отзывов или рецензий с каким-нибудь количеством
больших пальцев от кинокритиков, корешок коробки – голая, черная, слегка пупырчатая
обычная пластмасса, подозрительно неподписанная. Сумки двух проходящих мимо азиаток
цепляют пальто Джоэль – оно колышется, она стоит, чувствуя на себе оценивающие взгляды
шеренги дилеров; но потом кто-то зовет копа на лестнице у статуи по имени и легкое эхо
рассеивает чары; черные пацаны отворачиваются. Никто из прохожих как будто не замечает
рекламу, возле которой она потерялась в мыслях. Какая-то антиреклама. Обращает внимание
на то, что не сказано. Ведет к неизбежности, которую отрицаешь. Не новая. Но дорогая и
цепляющая реклама. Сам кинокартридж тоже наверняка чистый, или коробка пустая,
дешевка, раз его легко можно вынуть из щели в руке фигуры. Джоэль вынимает его,
рассматривает и убирает назад. С кинокартриджами она давно распрощалась навсегда. Джим
использовал ее много раз. Под конец Джим снимал ее долго и многообъективно, и отказался
показывать смонтированное, и умер без записки[79]. Про себя она его прозвала
«Бесконечный Джим». Картридж из рекламы встает на место с щелчком. Один из юных
дилеров называет ее «мамой» и спрашивает, кого хороним-то.
Какое-то время после случая с кислотой, когда сперва ушел Орин, а затем пришел
Джим и заставил ее просидеть ту сцену извинения, а затем исчез, а затем вернулся опять,
только чтобы – всего четыре года семь месяцев шесть дней назад – уйти, какое-то время –
после покупки вуали – какое-то время ей нравилось укуриваться в хлам. Джоэль. Нравилось.
Затем вычищать раковины до мятно-белого. Обмахивать потолки без всяких лестниц.
Пылесосить до дыр, и после каждой комнаты заряжать свежий мешок для мусора.
Имитировать жену и мать, которую они оба отказывались снимать. Браться за затирку между
кафелем с зубной щеткой Инканденцы.
В местах вроде Бойлстон машины паркуются в три ряда. Дворники настроены на
скорость, которую сроду не водившая Джоэль представляет себе как «Случайная». Дворники
в старенькой машине ее личного папочки включались рядом с поворотниками у руля. Мимо,
шурша по улице, проезжают свободные желтые такси. Больше половины проезжающих под
дождем такси позиционируют себя как свободные – под «Такси» горят багровые цифры. Как
ей вспоминается, Джим был не только великим киноумом и настоящим другом, но и лучшим
в мире зазывалой бостонских такси, который даже не столько звал, сколько
материализовывал транспорт там, где бостонских такси попросту быть не может, который
вызывал бостонские такси в Ведерсбурге, штат Индиана, и Пауэлле, штат Вайоминг, – было
что-то такое во властности высоко поднятой руки, от чего проезжающее такси на пустынных
170
каждым шагом возрастает сила тяжести. Вечеринку слышно уже со второго пролета. И вот
Молли Ноткин, разодетая как расползающийся Маркс, снова встречает Джоэль у дверей с
радостным деланным удивлением, с каким американские хозяйки встречают гостей. Ноткин
придерживает вуаль Джоэль, пока та снимает усеянные каплями пальто и пончо, затем
слегка приподнимает привычным движением двумя пальцами для поцелуя в обе щеки,
горького от сигарет и вина, – Джоэль никогда не курит в вуали, – справляясь, как Джоэль
добралась, а затем, не дожидаясь ответа, предлагает тот странный англо-колумбийский
яблочный сок, который, как оказалось, так нравится им обеим и который Джоэль давно
променяла на «Большую красную газировку» своего детства, о чем Ноткин не знает,
ошибочно полагая, что приторный канадский сок – до сих пор их главная с Джоэль слабость.
Молли Ноткин – такой человек, с которым отчаянно хочется быть вежливым, но приходится
это скрывать, ведь она придет в ужас, если заподозрит, что ты хоть когда-то был с ней
вежлив.
Джоэль шутливо отмахивается:
– Правда-правда хороший?
– Настолько свежий, что даже мутный!
– И где же ты его нашла так далеко на востоке и в несезон?
– Настолько свежий, что даже кривишься!
Гостиная забитая и душная, играет пошлое мамбо, стены все такие же белесые, но
отделка теперь насыщенно-коричневого шоколадного оттенка. Плюс все то же вино, видит
Джоэль, целый ассортимент в старом серванте, который вносили по лестнице аж три мужика
с сигарами в комбинезонах, когда они с Орином еще въезжали, ассортимент бутылок разных
форм, тусклых расцветок и уровней высоты содержимого. Одной рукой с грязными ногтями
Молли Ноткин держит руку Джоэль, а вторую положила на изголовье кресла Майи Дерен, –
та запечатлена в ярких стеклопластиковых полимерах погрузившейся в авангардные
раздумья, – рассказывает Джоэль вечериночным полукриком, от которого совершенно
охрипнет задолго до грустного окончания нынешнего сбора, про свои устные экзамены.
Мысль о хорошем соке с мякотью наполняет рот Джоэль слюной, которая сама не хуже
сока, а льняная вуаль высыхает и снова начинает комфортно трепетать с каждым вдохом и
выдохом, и, стоит ей взгромоздиться на кресло в одиночестве под взглядами людей, которые
которые смотрят украдкой и даже не подозревают, что знают ее голос, Джоэль охватывает
порыв поднять вуаль перед зеркалом – заварить немного нетронутого Материала из сумочки,
поднять вуаль и выпустить ненасытную тварь из клетки, пусть дышит тем единственным
вольным безвуальным воздухом, что переваривает; на Джоэль накатывают отвращение и
печаль; она похожа на смерть, тушь размазалась; никто не видит. В углу потемневшей от
дождя тряпичной сумочки, лежащей на полу прямо под болтающимися сабо, угадываются
пластиковая бутылка из-под «Пепси», стеклянный тубус от сигары, зажигалка и
целлофановые пакетики. Молли Ноткин стоит с Рузерфордом Кеком, Кросби Баумом и
мужчиной с ужасной осанкой перед школьным дисплеем «Инфернатрон». Широкая спина и
помпадур Баума скрывают то, что творится на экране. Голоса академиков гнусавые, с
выпестованным заиканием в начале предложений. Очень многие фильмы Джеймса О.
Инканденцы были немыми. Он был самонареченным визионером. Его вечно улыбающийся
сын-инвалид, с которым Джоэль так и не познакомилась поближе, потому что Орин его
недолюбливал, часто носил кофр с объективами, улыбаясь, как человек, который щурится на
яркий свет. Этот невыносимый актер-мальчишка Смозергилл часто корчил ему рожи, а он
только смеялся, из-за чего Смозергилл впадал в истерики, которые каким-то образом
утихомиривала в ванной Мириам Прикетт. Динамики, встроенные в кадки, свисающие на
тонких цепочках с каждого угла кремового потолка, на приемлемой громкости исполняют
старый CD с латино-ревайвалом. Еще одна большая разрозненная группа людей на
расчищенном пространстве между кучкой кресел-режиссеров и дверью в спальню танцует
популярное в ГВБВД минимальное мамбо – антибум восточного побережья этой осени:
танцоры как будто на самой границе неподвижности, еле-еле пощелкивают пальцами рук,
173
полусогнутых в локтях. У Орина Инканденцы, помнила она до сих пор, были раздутый
пестрый локоть и предплечье размером с баранью ногу. Он тогда легко переключился с руки
на ногу. Джоэль была единственной любовницей Орина Инканденцы двадцать шесть
месяцев и зеницей киноока его отца – двадцать один. У иностранного академика с почти
францисканской плешкой – он устроился в МТИ уже после ее выпуска – приплясывающая
хромота, как у человека с протезом. Движения танцоров поопытней такие неуловимые, что
цепляют взгляд и завораживают, почти-статическая масса словно сгустилась и извивается
вокруг одной юной красавицы, настоящей красавицы, – ее спина минимально колышется в
тонком облегающем сине-бело-полосатом, как матроска, топе, когда она только намекает на
ча-ча-ча с маракасами в руках, в которых нечему трещать, наблюдая за своим почти-танцем в
дорогом ростовом зеркале, которое Джоэль после ухода Орина запретила Джиму вешать на
стену и задвинула под кровать стеклом вниз; теперь оно в раме на западной стене, между
двумя пустыми рамами, украшенными позолоченным орнаментом, Ноткин-то думает, что
это очень ретроиронично – вставить рамы внутрь других, менее орнаментированных рам, в
стебной аллюзии к раннеэкспериалистской моде создавать произведения искусства из
принадлежностей для художественного самовыражения, – рамы в рамах не очень
симметрично обрамляют зеркало, вырезанное им для съемок этого своего последнего
гадкого фильма, для которого он заставил ее стоять прямо и читать реплики намеренно
пустой интонацией, к которой она снова вернулась для работы в эфире; девушка в
бело-голубую горизонтальную полоску замирает, затем ее вертикально режет луч солнца –
нарезанная, нарезавшаяся славным винтажным так, что губы обвисли, а мышцы отраженного
лица расслабились и щечки трясутся, как ее же выдающиеся титьки под матроской.
Апокалиптические румяна и кольцо в носу, которое либо электрическое, либо ловит блики
света из окна. Как она примечательно бесстыдно зациклена на себе. Канадка? Культ зеркала?
Никак не УРОТ: совсем не то поведение. Но вот, когда ей что-то шепчет почтинеподвижный
мужчина в конном шлеме, она резко отрывается от своего отражения, хочет что-то
объяснить, не столько мужчине, сколько никому конкретно, всей танцующей массе разом:
«Я просто разглядываю свои сиськи, – говорит она, осматривая себя с головы до ног, – разве
не красота?» – и это трогательно, это так душераздирающе искренне, что Джоэль хочется к
ней, хочется сказать, что все есть и будет хорошо, и еще она произнесла «красота» в четырех
слогах, напомнив о характерном произношении мужчины из метро, чем выдала свой класс и
происхождение с душераздирающей открытостью, какую Джоэль всегда представляла либо
ужасно глупой, либо ужасной смелой, и девушка вскидывает полосатые руки в жесте
триумфа или безыскусной благодарности, что ее создали такой, с такими «сиськами», –
совершенно не задумываясь, кто ее создал и для кого, – безыскусный экстаз – она не пьяна, а
приняла экстази, видит Джоэль по фебрильному румянцу и таким широко раскрытым глазам,
что можно разглядеть мозг за яблоками, оно же X или МДМА, бета-что-то-там, ранний
синтетик, эмоциональная кислота, т. н. «Наркотик Любви», хит среди богемной молодежи
при, скажем, Буше и далее, с тех пор впавший в относительную немилость из-за того, что
беспощадное похмелье от него связали с импульсивным применением автоматического
оружия в общественных местах, похмелье, по сравнению с которым отходняк от фрибейса –
как выходной на эмоциональном пляже, а разница между самоубийством и убийством,
пожалуй, только в том, где именно ты разглядел дверь из клетки: смогла бы она убить, чтобы
выбраться из клетки? Это, по словам Джима, смертельно-развлекательное и
скопофилическое кино, в котором она снялась без вуали в начале ГШБД, – клетка или на
самом деле дверь? Смонтировал он в итоге из пленки что-то внятное? Космология матери и
извинения, которые она без конца повторяла, нависнув над автодрожащим объективом,
установленным в клетчатой детской коляске, были апогеем невнятицы. Он так ничего ей и не
показал, даже дейлизы. Покончил с собой меньше чем через девяносто дней. Меньше чем
девяносто дней? Насколько же надо мечтать убраться отсюда, чтобы засунуть голову в
микроволновую печь? Одна недалекая тетка в Боазе, про которую знала вся ребятня,
посадила кошку в микроволновку, чтобы высушить после ванной от блох, и установила
174
70 Мы верим в яд (фр.).
175
72 Лекарство от диареи.
178
флехтверка сухой тряпкой, а если что и сыпется на пол, так это ничего, потому что рано или
поздно падает все. На расчищенной столешнице раскрывается бесформенная сумочка
Джоэль. Отсутствие вуали почему-то только приглушает запахи комнаты.
Раньше ей уже приходилось проявлять смекалку, но так решительно Джоэль ни к чему
не готовилась уже где-то с год. Из сумочки она извлекает пластиковую тару из-под «Пепси»,
коробок деревянных спичек в пакетике с застежкой, чтобы не промокали, два толстых
целлофановых пакетика по четыре грамма кокаина фармацевтического качества в каждом,
одностороннее бритвенное лезвие (теперь встречаются все реже), небольшой черный
контейнер для «Кодахрома», под отщелкнутой крышечкой которого обнаруживается
пищевая сода, крупинка к крупинке, пустой стеклянный тубус из-под сигары, сложенный
квадратик фольги «Рейнольде» размером с игральную карту и качественную проволоку,
ампутированную с низа вешалки. Тень ее рук от света над головой только мешает, так что
она включает и лампу под аптечным шкафчиком. Лампа запинается, жужжит и заливает
столешницу холодным безлитиевым флуоресцентным светом. Джоэль отцепляет четыре
булавки и снимает вуаль, и оставляет на столешнице рядом с Материалом. Целлофановые
пакетики Леди Дельфины – с интересными застежками: они зеленые, когда закрыты, синие и
желтые, когда нет. Она стряхивает полпакетика в тубус и разбавляет той же долей соды,
просыпав немного соды под ярко-белым светом. Так решительно она не готовилась по
меньшей мере с год. Отворачивает ручку на раковине и ждет, пока не пойдет совсем
холодная вода, затем уменьшает течение до струйки и заполняет тубус до краев водой.
Поднимает его и мягко постукивает по боку коротким некрашеным ногтем, наблюдая, как
вода медленно пропитывает порошки. В зеркале загорается двойная роза пламени,
освещающая правую половину ее лица, она держит тубус над огоньком спичек и ждет, когда
сырье закипит. Расходует по две спички, дважды. Когда тубус становится горячо держать,
складывает вуаль и берет тубус в левую руку, как в кухонную прихватку, осторожно (из
привычки и опыта) не поднося донышко тубуса близко к огню, чтобы не стало коричневым.
Только появились пузырьки, Джоэль с размахом тушит спички и бросает в туалет, где они
издают кратчайший шип. Берет черную проволоку от вешалки и толчет и мешает
свежевскипевшее содержимое тубуса, чувствуя, как оно быстро уплотняется и
сопротивление помешиванию проволокой растет. Когда давным-давно ее руки задрожали на
этом этапе процедуры, она впервые поняла, что любит это больше, чем кто-либо может
любить что-либо и выжить. Она не дура. Далеко внизу под безоконной ванной несет
ярко-синие воды Чарльз – умеренно синие сверху от дождя, из-за которого на поверхности
появлялись и ширились фиолетовые кольца, а под разбавленным слоем – насыщенней,
по-фломастерному синие, к чистому небу приклеены чайки, недвижные, как воздушные
змеи. Из-за огромного плосковерхого Энфилдского холма на южном берегу доносится
гулкий стук, большой, но относительно бесформенный снаряд, обернутый в коричневую
почтовую бумагу и опоясанный пенькой, несется ввысь в широкой параболе, распугивая чаек
на нырки и бочки, коричневая посылка быстро пронзает еще пасмурное небо на севере, где
прямо над линией между небом и землей зависла желто-бурая туча – ее верх медленно
расползается и раскрывается, так что туча напоминает не самого приятного вида мусорную
корзину, замершую в ожидании. В ванной же Джоэль слышит только отголосок гулкого
стука, который может быть чем угодно. Только одно за всю жизнь вызывало у нее чувства,
сколько-нибудь близкие к тому, как она себя чувствовала сейчас, когда готовилась к
грядущему «слишком»: в детстве Джоэль, в Падуке, недалеко от Заветного Приза, если на
машине, еще оставались общественные кинотеатры, по шесть и восемь отдельных залов,
сотами облепивших межштатные ТЦ. Их названия, помнила она, всегда кончались на –
плекс. «Топлекс» и «Се-плекс». Ей это никогда не казалось странным. И ни разу ей в них не
попался фильм, в детстве, в который бы она не влюбилась по уши. Неважно, о чем они были.
Она и ее личный папочка сидели в первых рядах узких перезвукоизолированых – плексов –
там, где приходилось закидывать головы, – и экраны целиком заполняли их зрение, и ее рука
на его колене, в другой – большая пачка «Крекерджекс», а газировка в колечках, вырезанных
179
бензин заливай, подгоняя конец под горлышко бутылки. Вот у нее и получилась трубка с
чудовищной чашей и экраном, так, и она заряжает в воронку ломтиков на пять-шесть доз
разом. Дольки лежат кучкой, желто-белые. Она примеряется губами к проплавленной дырке
в боку бутылки и делает пробную затяжку, затем, очень решительно, зажигает еще спичку,
тушит и расширяет дырку. Мысль, что она больше никогда не увидит Молли Ноткин или
церебральный Союз, или своих братьев и сестер по поддержке из УРОТ, или инженера YYY,
или дядю Бада на крыше, или свою мачеху в закрытой палате, или личного бедного папочку,
сентиментальна и банальна. Мысль о том, что она сейчас сделает, содержит в себе все
остальные мысли и делает их банальными. Теперь ее стакан сока стоит на бачке унитаза,
наполовину пустой. Бачок унитаза покрыт тонкой пленкой конденсации неизвестного
происхождения. Это факты. Это помещение в этих апартаментах – сумма очень многих
конкретных фактов и мыслей. Ни больше ни меньше. Мысль решительно настроиться на то,
чтобы разорвать себе сердце, только что переняла статус одного из этих фактов. Была мысль,
но теперь она готова стать фактом. Чем ближе к конкретному воплощению, тем более
абстрактной она кажется. Все становится очень абстрактным. Конкретное помещение было
суммой абстрактных фактов. Факты абстрактны – или они просто абстрактные
репрезентации конкретных вещей? Второе имя Молли Ноткин – Кэнтрелл. Джоэль
складывает еще две спички и готовится зажечь, задышав очень часто, как дайвер,
готовящийся к дальнему заплыву.
– Прошу меня извинить, не занято ли здесь? – голос молодого постновоформалиста из
Питтсбурга, он косит под европейца и носит эскот, который все время развязывается, под
аккомпанемент того нерешительного стука, когда отлично знаешь, что занято, из-за двери в
ванную, которая состоит из тридцати шести, три столбца по двенадцать, скошенных от
середины квадратиков на прямоугольнике мягкого от пара дерева, не совсем белой, нижний
наружный угол – обнаженное дерево, покалечен о кованую ручку нижнего ящика комода,
из-за двери, офсета «Красного», насупленных актеров, календаря, очень многолюдного
кадра, лобковой спирали бледно-синего дымка от кучки пепла слоновьего цвета и
почерневших долек в воронке из фольги, из-за дыма синего, как простынка для детской
колыбели, от которого она сползает по стенке вдоль скрученной тряпки, вешалки для
полотенец, обоев с кровавыми цветами и электрической розетки в сложных грязных
разводах, от легкого острого горького привкуса синего цвета, как в жарком небе,
сворачивается калачиком на полу очередной североамериканской ванной комнаты, без
вуали, несказанно красивая, может, Самая Красивая, Очаровательная и Завлекательная в
Америке (Самая КОЗА), колени к груди, распластав ступни на холодном фарфоре ванной с
ножками в виде лап, Молли нашла кого-то покрасить ванну в синий, залакировать, в руках
бутылка, перед глазами живо встает, что слоганом предыдущего поколения был «Выбор
голого поколения», когда она сама еще была ростом по задний карман и красивее любых
нежных титанов, на которых они взирали снизу вверх, его рука на ее колене, ее рука в
коробке и в сладком попкорне в поисках Приза, еще веселей, слишком весело в кучке на
вуали на столешнице над головой, дурь в воронке выдохлась, хотя еще слегка дымится,
график достигает своего высочайшего пика, крика, самый лучший взлет стрелки, так хорошо,
что невыносимо, и она тянется к холодному боку холодной ванной, чтобы подняться на ноги,
когда белый шум вечеринки достигает для нее какой-то стереофонической пропасти, над
которой звук колеблется перед тем, как динамики рванут, едва дергаются люди, и строчат в
темпе стретто разговоры под мерзкий докартеровский шлягер со словами «Мы только
начали», конечности Джоэль удалились на расстояние, на котором то, что они слушаются ее
команд, кажется волшебством, оба сабо куда-то пропали, не видать, и носки какие-то
мокрые, она подтягивается лицом к грязному зеркалу аптечного шкафчика, на краю
стеклянного уголка еще висят две розы пламени, волосы пламени, которые она вдохнула,
теперь ползут как лапки ос по воздуху зеркала, в котором она находит обезличенную вуаль и
то, что в ней, заряжает трубку еще раз, пепел прошлой дозы – лучший в мире фильтр: это
факт. Часто-часто вдох-выдох, как грамотный дайвер…
181
***
5 ноября
Год Впитывающего Нижнего Белья «Депенд»
Пока Хэл сидел на краю кровати, задрав ногу и положив подбородок на колено,
отстригая ногти в мусорку, стоявшую в нескольких метрах посреди комнаты, где-то в горе
постельного белья зазвенел прозрачный телефон. Только через четыре звонка он раскопал из
белья[82] трубку и вытянул антенну.
– М-м-мяуло.
– Мистер Инкреденца, это Энфилдская комиссия по канализации, и, если честно, с нас
уже хватит вашего дерьма.
– Привет, Орин.
– Как жизнь, малой?
– Боже, пожалуйста, О., только не новые вопросы про сепаратизм.
– Расслабься. Даже не думал. Просто так звоню. Поболтать.
– Интересно, что позвонил ты именно сейчас. Потому что я как раз отстригаю ногти с
ноги в мусорку в нескольких метрах.
– Господи, ты же знаешь, как я ненавижу, когда щелкают ножницы.
– Вот только процент попадания у меня – семьдесят с чем-то. Маленькими кусочками
ногтей. Это невероятно. Так и хочется выйти в коридор и позвать кого-нибудь посмотреть.
Но боюсь спугнуть волшебство.
– Хрупкое волшебное чувство момента, когда кажется, что просто не можешь
промахнуться.
– Это точно такой момент беспромашности. Прямо как в редкие дни на корте, когда
находит волшебное ощущение. Играть из головы, как это называет Делинт. Лоуч это зовет
Зоной. Попасть в Зону. Те дни, когда ты идеально откалиброван.
– Откалиброван как Боженька.
– Словно в воздухе какая-то резьба, по которой все летит ровно куда надо.
183
–…
– Так где его тогда нашли?
– 20 из 28 это сколько, 65 %?
– Не то чтобы только это меня…
– Микроволновка стояла на кухне, я ведь это уже объяснил, О.
– Ладно.
– Ладно.
– Ну хорошо, теперь: кто, по-твоему, теперь чаще всего о нем говорит, хранит память,
вербально, больше всего: ты, Ч. Т. или Маман?
– Я бы сказал, у нас ничья.
– То есть молчите. Никто о нем не говорит. Табу.
– Кажется, ты кое-кого забываешь.
– Марио говорит о нем. И об этом.
– Иногда.
– С чем и/или кем?
– Например, пожалуй, со мной.
– И значит, ты все-таки об этом говоришь, просто только с ним, и только по его
инициативе.
– Орин, я соврал. Я даже не приступал к правой ноге. Я слишком боюсь изменить угол
подхода к ногтям. Правая нога требует совсем другого угла. Я боюсь, что волшебство
локализовано на левой ноге. Я как твои суеверные лайнмены. Не надо было рассказывать о
волшебстве, теперь я его спугнул. Теперь я самоосознаю каждое действие и боюсь. Сижу на
краю кровати с правым коленом под подбородком, замер, изучаю ногу, застыв в дикарском
ужасе. И вру об этом собственному брату.
– Можно спросить, кто его нашел? Его те… кто нашел его в микроволновке?
– Обнаружен неким Гарольдом Джеймсом Инканденцой, тринадцать лет.
– Это ты его обнаружил? Не Маман?
–…
–…
– Слушай, можно поинтересоваться, откуда такой интерес спустя четыре года и 216
дней, включая два года вообще без единого звонка?
– Я же говорю, мне некомфортно не отвечать на вопросы Елены, если я не разбираюсь
в ситуации.
– Елена. Вот, значит, как.
– Вот откуда.
– Я, кстати говоря, все еще застывший. Самоосознание убивает волшебство и
становится все хуже и хуже. Вот почему Пемулис и Трельч всегда теряют преимущество на
корте. Стандартный термин – «накрутить себя». Ножнички наготове, лезвия на ногте. И я
просто не могу вернуться в бессознательность, чтобы собственно стричь. Может, из-за того,
что убирал с пола промазавшие обрезки. И вдруг мусорка кажется такой маленькой и такой
далекой. Я утратил волшебство, заговорив о нем, вместо того, чтобы просто отдаться на его
волю. Теперь запустить обрезок в мусорку кажется упражнением в телемахрии.
– То есть телеметрии?
– Позорище. Беда не приходит одна.
– Слушай…
– Знаешь, может, перестанешь мямлить и прямо задашь все стандартные жуткие
вопросы, на которые не хочешь отвечать. Может, это твой единственный шанс. Обычно я,
кажется, об этом не говорю.
– А она была там? СКОЗА?
– Джоэль не ступала ногой на кампус с тех пор, как вы расстались. Ты сам это знаешь.
Для съемок Сам встречался с ней в особняке. Уверен, ты знаешь куда больше меня, что они
снимали. Джоэль и Сам. Сам уже тогда стал затворником. Академию на плаву держал Ч. Т.
188
Сам просидел в чулане для постпродакшена у лаборатории добрый месяц. Марио приносил
ему поесть и… предметы первой необходимости. Иногда он перекусывал с Лайлом. Кажется,
он не поднимался на свет божий минимум месяц, не считая одной поездки в Белмонт в
клинику Маклина на двухдневную очистку и детоксикацию. Это произошло через неделю
после его возвращения. Он летал куда-то на три дня, как я понял, по работе. Киноработе.
Если Лайл не летал с ним, то куда-то Лайл да летал, потому что в качалке его не было. Точно
знаю, что Марио с ним не летал и не знает, что там было. Марио не умеет врать. Было
непонятно, закончил он то, что монтировал, или нет. Сам, в смысле. Он умер первого апреля,
если ты подзабыл, да. Могу точно сказать, что первого апреля он еще не вернулся к началу
дневных матчей, потому что сразу после обеда я проходил у двери в лабораторию и его не
было.
– Говоришь, он опять уезжал на детоксикацию. Это когда, в марте?
– Маман лично рискнула выходом на улицу и увезла его сама, так что, полагаю, это
было срочно.
– Он бросил пить в январе, Хэл. Джоэль это предельно ясно дала понять. Она
названивала, даже когда мы договорились не созваниваться, и говорила об этом, хотя я четко
сказал, что не хочу о нем слышать, если она продолжит у него сниматься. Сказала, ни капли
за недели. Такое она поставила условие, если он хотел снимать ее дальше. Она сказала, он
сказал, что готов на что угодно.
– Ну, не знаю, что тебе ответить. К этому времени уже трудно было понять, употреблял
он или нет. Видимо, в определенный момент перестаешь замечать разницу.
– Когда он улетал, он взял с собой что-нибудь киношное? Кофр с объективами?
Оборудование?
– О., я не видел, как он улетал, и не видел, как вернулся. Знаю, что к матчам его еще не
было. Меня быстро и решительно разделал Фрир. Было 4:1,4:2, что-то еще, и мы закончили
первыми. Я зашел в ДР занести накопившуюся кучу белья для стирки. Где-то в 16:30. Я
зашел, вошел и тут же что-то почувствовал.
– И нашел его.
– И пошел за Маман, потом передумал и пошел за Ч. Т., потом передумал и пошел за
Лайлом, но первым старшим, на которого я налетел, был Штитт. Он был безукоризненно
решительным, эффективным и понимающим, и в целом оказался как раз тем старшим, к
которому и следовало обращаться в первую очередь.
– Я даже не знал, что микроволновая печь работает, если дверца открыта. А как же это
излучение, внутри? Я думал, это типа как свет в холодильнике или устройства «только для
чтения».
– Ты, кажется, забываешь о технической гениальности героя повествования.
– И тебя этот вид шокировал и травмировал. Он умер от асфиксации, облучения и/или
ожогов.
– Когда мы позже реконструировали место происшествия, пришли к выводу, что он
воспользовался дрелью с широкой насадкой и небольшим лобзиком, чтобы проделать в
дверце печи дыру размером с голову, а затем, когда просунул голову, законопатил щели
вокруг шеи скомканной алюминиевой фольгой.
– Звучит как-то трудоемко, неаккуратно и наобум.
– Критиковать каждый может. Цель была не в эстетическом совершенстве.
–…
– А на стойке недалеко нашли полбутылки «Уайлд Теки», с большим красным
декоративным подарочным бантом на горлышке.
– На горлышке бутылки, конечно.
– Так точно.
– Как будто он все-таки закладывал.
– Очевидный вывод, О.
– И он не оставил ни записки, ни видеозавещания, никакого другого послания.
189
– О., я знаю, что ты отлично знаешь, что не оставил. Ты теперь спрашиваешь то, что я
знаю, что ты знаешь, а заодно критикуешь его и заявляешь о трезвости, хотя тебя и близко не
было на месте самоубийства или похоронах. Мы закончили? Меня тут еще ждет обросшая
ногтями нога.
– Ты сказал – когда вы реконструировали место происшествия…
– А еще я вдруг вспомнил, что мне нужно срочно вернуть книжку в библиотеку.
Совсем позабыл. Облом.
– «Реконструировали место происшествия», потому что место происшествия было
каким-то образом… деконструировано?
– Уж ты-то, О. Тебе-то должно быть известно, что это слово он ненавидел больше,
чем…
– Значит, он обгорел. Так и скажи. Очень-очень реально страшный ожог.
–…
– Нет, стоп. Асфиксация. Законопаченная фольга должна была поддерживать внутри
вакуум, который образуется, как только магнетрон начинает осциллировать и излучать
микроволны.
– Магнетрон? Откуда ты знаешь про магнетроны и осцилляторы? Не узнаю родного
брата, которому надо было напоминать, в какую сторону поворачивать ключ в зажигании.
– Короткое знакомство с одним Субъектом, которая работала моделью на выставках
кухонных приборов.
– Довольно вредная у нее была работа. Она стояла на большой вращающейся «Ленивой
Сюзанне»73 в закрытом купальнике, выставив ногу и держа руку ладонью вверх, показывая
на прибор рядом. Стояла, улыбалась и вращалась, день за днем. Ее потом полвечера
пошатывало.
– А этот Субъект, случаем, не объяснил тебе, как именно микроволновка готовит
пищу?
–…
– Или ты, к примеру, скажем, ни разу не готовил в микроволновой печи картофелину?
Ты знаешь, что картофелину нужно разрезать перед тем, как включить печь? Знаешь, зачем?
– Господи.
– Патологоанатом БПД[83] сказал, что скачок внутреннего давления был почти
мгновенным и эквивалентным в кг / кв. см двум шашкам динамита.
– Господи боже, Хэлли.
– Отсюда необходимость реконструировать место происшествия.
– Господи.
– Не переживай. Нет гарантии, что тебе бы об этом сказали, даже если бы ты, скажем,
заскочил на панихиду. Я, например, точно не был расположен болтать. Кажется, все время
похорон я все еще был в шоке и травмирован. В основном помню только шушуканье о моем
психическом здоровье. До того дошло, что мне стало доставлять удовольствие заскакивать в
комнаты, чтобы оборвать шушуканье на полуслоге.
– Тебя, наверное, нехерово так травмировало.
– Очень ценю твою заботу, можешь поверить.
–…
– В том, что травма была, не сомневался никто. Оказалось, что Раск и Маман связались
с психологами высшего пилотажа по травматическому шоку и горю почти сразу, как все это
произошло. Меня немедленно обрекли на концентрированную терапию травматического
шока и горя. Четыре дня в неделю в течение месяца, прямо в апрельско-майский период
накачки к летнему туру. Я слетел на две строчки в рейтинге 14-летних только из-за того, что
пропустил кучу дневных матчей. Пропустил и квалификацию на жестком корте, пропустил
– А это выдумка?
– Естественно, выдумка. Что мне оставалось? Я был в панике. Он был как из кошмара.
Его лицо так и нависало над столом, как гипертоническая луна, ни разу не отвернулось. С
блестящей росой соплей в усах. И даже не спрашивай про руки. Он стал моим худшим
кошмаром. К слову о самоосознании и страхах. Передо мной возникла топовая авторитетная
фигура, а я не мог предоставить ему то, что он просил. Он четко дал понять, что я его не
радовал. Раньше я всегда всех радовал.
– Ты был нашим главным радоносцем, Хэлли, тут без вопросов.
– И все же, но вот передо мной авторитетная фигура с топовыми рекомендациями в
рамочках на каждом квадратном сантиметре стен, которая сидит и отказывается даже
прояснить, что же его порадует. Говори о Штитте и Делинте, что хочешь: они
недвусмысленно дают понять, чего хотят. Флоттман, Чаваф, Прикетт, Нванги, Фентресс,
Лингли, Петтиджон, Огилви, Лит, даже по-своему Маман: они на первом же уроке скажут,
чего от тебя хотят. Но вот этот сукин сын: фигу.
– А ты еще, наверное, так и не отошел от шока.
– О., мне становилось все хуже и хуже. Я хирел. Я не мог уснуть. Вот тогда и начались
кошмары. Мне все снилось лицо в полу. Я снова проиграл Фриру, потом уже Койлу. Я тянул
три сета с Трельчем. Я получил четверки по двум контрольным. Я не мог ни на чем
сосредоточиться.
Стал одержим страхом, что каким-то образом запорю свою терапию горя. Что этот
профессионал скажет Раску, Штитту, Ч. Т. и Маман, что я его не порадовал.
– Прости, что я тебя не поддерживал.
– Самое странное, что чем больше я становился одержимым, чем хуже играл и спал,
тем довольнее были все вокруг. Горе-психолог делал мне комплименты, какой я
изможденный. Раск сказала Делинту, что психолог сказал Маман, что терапия начинает
помогать, что я начинаю скорбеть, но процесс предстоит долгий.
– Долгий и дорогой.
– Так точно. Я стал впадать в отчаяние. Стал предвидеть, что терапия горя никогда не
кончится – я не смогу порадовать, меня никогда не выпустят. Буду переживать кафкианские
встречи с этим человеком день за днем, неделя за неделей. Теперь уже был май.
Приближались Континентальные на грунте, а на них в прошлом году я дошел до четвертого
круга, и постепенно прояснялось, что все считают, что я в критической стадии в долгом
дорогом процессе траура и не попаду в контингент Индианаполиса, если только не
предприму последнюю отчаянную попытку эмоционально порадовать. Я был в полном
отчаянии, стал развалиной.
– И тогда потопал в качалку. Ты и твой лоб нанесли визит старому доброму Лайлу.
– Лайл оказался ключом. Он сидел и читал «Листья травы». Он переживал
уитмановский период – как он сказал, тоже из траура по Самому. Я никогда раньше не
обращался к Лайлу с какими-либо просьбами, но он сказал, ему хватило одного горестного
взгляда на то, как я отчаянно дрыгаюсь, чтобы залиться вкуснейшим потом, его так тронуло
мое дополнительное страдание вдобавок к тому, что я первым из близких Самого испытал
его утрату, что он постарается помочь изо всех церебральных сил. Я встал перед ним,
предоставил лоб в его распоряжение и объяснил, что происходит и что если я не придумаю,
как удовлетворить этого горе-профи, то непременно окажусь где-нибудь в тихой комнате с
мягкими стенами. Ключевая догадка Лайла заключалась в том, что я подхожу к вопросу не с
той стороны. Я ходил в библиотеку и вел себя как исследователь горя. А проглотить надо
было секцию для профессионалов по горю. Надо было готовится с точки зрения самого
горе-профи. Откуда мне знать, что хочет профессионал, если я не знал, что от него требуется
хотеть в профессиональном смысле, и т. д. Все просто, сказал он. Мне нужно
идентифицировать себя с терапевтом горя, сказал Лайл, если хочу расправить свою грудь
192
шире, чем его 74 . Это настолько элементарный переворот моей обычной системы по
радованию, что мне бы он и в голову не пришел, объяснил Лайл.
– Это все Лайл наговорил? Что-то не похоже на Лайла.
– Но впервые за многие недели во мне загорелся такой мягкий огонек. Я вызвал такси,
все еще в одном полотенце. Заскочил раньше, чем оно притормозило у ворот. Я даже
буквально сказал: «В ближайшую библиотеку с передовой секцией по профессиональной
терапии горя и травмы, и поднажми». И т. д. и т. п.
– Лайла, которого знал мой класс, сложно было назвать знатоком радования
авторитетных фигур.
– Когда я ворвался к терапевту горя на следующий день, то уже был другим человеком
– с безупречной подготовкой, невозмутабельный. Все, что страшило меня в нем, – брови,
мультикультурная музыка в приемной, неумолимый взгляд, грязные усы, серые зубенки,
даже руки – я говорил, что терапевт горя все время прятал руки под столом?
– Но ты прорвался. Ты горевал всем на радость, да?
– Вот что я сделал: я вошел и представил терапевту горя гнев. Я обвинил его в
препятствовании моей попытке пережить процесс горя, в отказе ратифицировать отсутствие
у меня всяких чувств. Я сказал ему, что уже выложил всю правду. Я употреблял бранные
слова и сленг. Я сказал, что мне похер, сколько у него там дипломов и что он авторитетная
фигура. Я назвал его дебилом. Я спросил, какого ебучего хера ему от меня надо. Все мое
поведение было пароксизмическим. Я сказал ему, что уже сказал ему, что ничего не
чувствую, и что это правда. Сказал, что кажется, будто он хочет вызвать во мне ядовитую
вину из-за того, что я ничего не чувствую. Обрати внимание, как я филигранно вставлял
некоторые многозначительные термины профессиональной терапии горя вроде
«ратифицировать», «горе» в сочетании с «процессом» и «ядовитая вина». Все благодаря
библиотеке.
– Вся разница в том, что в этот раз ты вышел на корт подготовленный, зная, где линии,
как сказал бы Штитт.
– Терапевт горя поощрял мои пароксизмические чувства, просил назвать мой гнев и
уважать его. Он все больше и больше радовался и возбуждался, пока я со злобой сообщал,
что попросту отказываюсь чувствовать хотя бы йоту вины по любому поводу. Я спросил,
что, мне надо было еще быстрее просрать Фриру, чтобы прийти в ДР вовремя и остановить
Самого? Я не виноват, сказал я. Я не виноват, что это я его нашел, прокричал я; у меня даже
черных носков не осталось чистых, я имел полное право в срочной степени озаботиться
стиркой. К этому времени я уже во гневе колотил себя в грудную клетку, выкрикивая, что
вашу мать, что я не виноват, что…
– Что что?
– Так и спросил терапевт по горю. В профессиональной литературе есть целый раздел
жирным шрифтом по Резким паузам и Страстной речи. Терапевт горя теперь чуть на стол не
заполз. Его губы стали влажными. А я попал в Зону, терапевтически говоря. Я впервые за
долгое время оказался на коне. Я нарушил с ним зрительный контакт. Что мне хотелось есть,
пробормотал я.
– Не понял?
– Так он и спросил, терапевт горя. Я пробормотал, ничего, что я ни хрена не виноват, и
у меня была та реакция, которая была, когда я вошел в переднюю дверь ДР, перед тем, как
вошел на кухню, чтобы спуститься в подвал, и нашел Самого с головой в остатках
микроволновки. Когда я только вошел и еще стоял в прихожей, снимал ботинки, не поставив
грязный мешок с бельем на белый ковер, и скакал на одной ноге, я не мог иметь даже
малейшего представления о том, что произошло. Я сказал, что никто не выбирает и не
управляет своими первыми подсознательными мыслями или реакциями, когда только входит
в дом. Я сказал, что не виноват, что моей первой подсознательной мыслью было…
– Господи, малой, что?
– «Как вкусно что-то пахнет!» – прокричал я. Мой вопль едва не опрокинул
горе-терапевта в кожаном кресле. Со стены свалилась пара рекомендаций. Я съежился в
своем некожаном кресле, будто для аварийной посадки. Я приложил руки к вискам и
раскачивался, хныча. Слова рвались из меня с всхлипами и криками. Что после обеда
прошло четыре с лишним часа, и что я много трудился, и много играл, и проголодался. Что
слюнки потекли в ту же секунду, как я вошел в дверь. Что «ням-ням, как вкусно пахнет»
было моей первой реакцией!
– Но ты себя простил.
– За оставшиеся семь минут сессии на одобряющих глазах терапевта горя я простил
себе все грехи. Он впал в эйфорию. Под конец, клянусь, его половина стола на метр
поднялась от пола при виде моего терапевтически-хрестоматийного срыва в неподдельные
чувства, травму и вину, при виде моего хрестоматийного оглушительного горя, а затем
отпущения грехов.
– Ебушки-воробушки, Хэлли.
–…
– Но ты прорвался. Ты действительно горевал, а значит, можешь мне рассказать, как
это делается, чтобы я убедительно отболтался насчет утраты и горя от Елены из «Момента».
– Но я опустил, что каким-то образом самый кошмарно-завораживающий нюанс в
топовом терапевте горя заключался в том, что его руки никогда не появлялись на виду.
Ужасность всех шести недель каким-то образом сосредоточилась в его руках. Его руки ни
разу не поднимались из-под стола. Как будто заканчивались на локтях. Не считая анализа
материала в усах, я также немалые доли каждого часа тратил, воображая конфигурацию и
деятельность этих самых рук.
– Хэлли, дай я спрошу, и больше не будем к этому возвращаться. Ты ранее дал понять,
что особенно травматичным было то, что голова Самого лопнула, как неразрезанный
клубень.
– И затем в, как оказалось, последний день терапии, последний перед набором команд
А для Индианаполиса, когда я наконец порадовал его, а мое травматичное горе
профессионально объявили раскрытым, пережитым и обработанным, когда я надел
толстовку и приготовился распрощаться, и подошел к столу, и протянул руку в
дрожаще-благодарственной манере, чтобы он никак не мог отказаться, и он встал, поднял
свою руку и пожал мою, я наконец понял.
– У него там какие-нибудь покалеченные руки.
– Его руки были не больше, чем у четырехлетней девочки. Сюрреализм. Такая
массивная авторитарная фигура, с огромным красным мясистым лицом, толстыми
моржовыми усами, подгрудком и шеей, которая в воротник не влезает, а ручки – крохотные,
розовенькие, безволосые и мягонькие, хрупкие, как скорлупка. Руки просто добили. Еле
успел выскочить из кабинета, пока не накатило.
– Типа катарсическая пост-травматическая истерика. Ты сбежал.
– Еле добрался до мужского туалета дальше по коридору. Я хохотал так истерически,
что боялся, меня услышат пародонтологи и бухгалтеры по бокам от туалета. Я сидел в
кабинке, зажав рот рукой, топоча ногами и колотясь головой сперва об одну, потом о другую
стенку в истерическом восторге. Видел бы ты эти ручонки.
– Но ты прорвался, так что можешь набросать мне чувства вкратце.
– Я чувствую, что наконец набрался сил для правой ноги. Волшебное ощущение
вернулось. Я не прорисовываю в уме векторы к мусорке, ничего. Даже не думаю. Доверяю
чувствам. Это как тот момент из пленочного кино, когда Люк снимает футуристичный шлем
с прицелом.
– Какой еще шлем?
– Ты знаешь, что, естественно, человеческие ногти – это остатки когтей и рогов. Это
194
атавизм, как копчик и волосы. Что они развиваются в утробе задолго до коры головного
мозга.
– Так, что случилось?
– Что в какой-то момент в первом триместре мы избавляемся от жабр, но по-прежнему
остаемся не более чем пузырем спинномозговой жидкости с рудиментарными хвостом,
фолликулами волос и маленькими микрокусочками остаточных когтей и рогов.
– Это чтобы меня пристыдить? Что, мои вопросы о подробностях после стольких лет
тебе мозги перекорежили? Я разбередил твое горе?
– Последнее подтверждение. Интерьер трейлера. Там был предмет или сопредельное
трио предметов со следующей цветовой схемой: коричневый, лавандовый и либо
мятно-зеленый, либо бледно-желтый.
– Я перезвоню, когда ты придешь в себя. Все равно уже ногу в джакузи не чувствую.
– А я никуда не денусь. У меня тут еще целая нога для свершения волшебства. Я не
изменю ни малейшей детали. Я уже готов взяться за ножницы. Все будет как надо, я знаю.
– Дорожка. Вязаная шерстяная дорожка, на ситцевой софе. Только желтый скорее такой
флуоресцентный, чем бледный.
– А правильно говорить – асфиксия. Напинай яйцеообразным мячам за всех нас, О. И
следующее, что ты услышишь, тебе явно не понравится, – сказал Хэл, поднося телефон к
ноге, с ужасно сосредоточенным выражением лица.
6 ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Большинство одиночных матчей команд А уже в разгаре. Койл и его противник на 3-м
бесконечно мотаются по бабочковидной траектории. Мускулистый, но медлительный
оппонент Хэла согнулся пополам, хватая ртом воздух, пока Хэл стоит и ковыряет струны.
Шпала Пол Шоу на 6-м стучит перед подачей мячиком о землю восемь раз. Не семь, не
девять.
А Джон Уэйн, без сомнений, лучший юноша-игрок Энфилдской академии за многие
годы. Впервые его приметил в шесть лет д-р Джеймс Инканденца, одиннадцать лет назад,
когда снимал что-то свое раннее и холодно-концептуальное на «8-Супер» про людей по
имени Джон Уэйн, которые не были тем самым кино-историческим Джоном Уэйном, –
фильм, в котором папаша Уэйна, человек типа «со-мной-не-забалуешь», в конце концов
отсудил удаление эпизода с сынишкой, потому что в названии фильма было слово
«Гомо»[87].
На 1-м, с Джоном Уэйном у сетки, лучший парень Порт-Вашингтона бьет свечу.
Красота: мяч медленно воспаряет, едва чиркает по системе балок и ламп крытого корта и
опускается мягко, как перышко: великолепная квадратичная функция
флуоресцентно-зеленого, вращение швов. Джон Уэйн сдает назад и летит за ним. Только по
тому, как мяч отскакивает от струн игрока, уже видно – если сам играешь серьезно – уже так
и видно, аут будет или не аут. На удивление, в игре почти не думаешь. Тренеры так часто
твердят серьезным игрокам, что делать, что все идет на автомате. Игру Джона Уэйна можно
описать как игру с автоматической красотой. Когда свеча только пошла вверх, он сдал назад
от сетки, не выпуская мяч из виду, пока тот не достиг пика и его парабола не переломилась,
отбросив множество теней в свете прожекторов на изоляции потолка; затем Уэйн повернулся
к мячу спиной и прямо помчался туда, куда тот приземлится без аута. Обязательно
приземлится. Ему уже не нужно снова смотреть на мяч, пока тот не упадет на зеленый корт
ровно перед задней линией. Он уже по другую сторону траектории отскочившего мяча, все
еще бежит. Отчего-то он кажется каким-то злым. Он заходит за второй взлет отскочившего
мяча так, как заходят за того, кому сейчас сделают больно, и ему приходится забыть о ногах,
в полупируэте развернуться к мячу и хлестнуть с полулета правой прямо сквозь него, поймав
на подъеме и отправив по линии в обвод порт-вашингтонца, который по-своему рассчитал
проценты и последовал за красотой свечи до сетки. В честь действительно хорошего приема
порт-вашингтонец аплодирует ладонью о палку, хотя и бросает взгляды на
порт-вашингтонский тренерский состав на галерее. Стеклянная панель зрителей на уровне
земли, а теннисисты играют на кортах под ней, словно бы вырезанных в котловане,
выкопанном давным-давно: некоторые северо-восточные клубы предпочитают корты ниже
уровня земли, потому что, когда ставят Легкие, земля утепляет зал и коммунальные счета
становятся всего лишь устрашающими, а не за гранью добра и зла. Окно галереи тянется над
головой с 1-го корта по б-й, но самое заметное зрительское скопление в той ее части, что
выходит на Шоу-корты 1-х и 2-х 18-летних юношей – Уэйна, Хэла и двух лучших из ПВТА.
Теперь, после балетного победного удара Уэйна, из-за стекла слышатся печальные
аплодисменты: на кортах звук аплодисментов приглушен и загрязнен шумом с кортов, а
потому звучит как отчаянный стук запертых на большой глубине страдальцев, потерпевших
кораблекрушение. Окно – как стекло аквариума, толстое и чистое, и не пропускает звук, так
что на галерее кажется, будто 72 мускулистых подростка бегают в яме попарно в полной
тишине. Почти все на галерее одеты в теннисную форму и светлые нейлоновые спортивные
костюмы; на некоторых даже напульсники – теннисный эквивалент вымпелов и енотовых
шуб футбольных фанатов.
Пост-пируэтная инерция Джона Уэйна бросает его на тяжелый черный брезент,
свисающий по обеим сторонам 36 кортов на системе карнизов и колец, примерно как шторка
в душе с претензией, – брезент скрывает пухлую белую изоляцию и создает узкий проход
для игроков, чтобы не пересекать открытые корты и не прерывать игру. Уэйн врезается в
тяжелый брезент и отскакивает с резонирующим «бум». Звуки на корте в закрытом
помещении – мощные и сложные; у всего есть эхо, и все эха сливаются. На галерее Тэвис и
197
Нванги кусают кулаки, а Делинт прижимается плоским носом к стеклу, пока все остальные
вежливо аплодируют. Штитт во время стресса спокойно постукивает указкой по языку
сапога. Но Уэйну не больно. Многие врезаются в брезент. Для того он там и висит. А звучит
всегда хуже, чем есть на самом деле.
Но разносится бум брезента жутко. Он встряхивает Тедди Шахта, который стоит на
коленях в проходике за 1-м кортом, держа голову М. Пемулиса, пока тот на одном колене
блюет в высокое белое пластмассовое ведро для мячей. Шахту приходится слегка
отодвинуть Пемулиса, когда на миг в изогнувшемся брезенте показываются очертания Уэйна
и грозят опрокинуть Пемулиса, а то и ведро заодно, отчего выйдет совсем некрасиво.
Пемулис, с головой погруженный в личный ад тошнотных предматчевых нервов, слишком
занят тем, чтобы блевать беззвучно, а потому не слышит злой стук победного удара Уэйна
или его же бум по тяжелому занавесу. В проходике дубак – в мире изоляции и двутавров,
отгороженном от инфракрасных обогревателей над кортами. Пластмассовое ведро наполнено
старыми лысыми теннисными мячами «Уилсон» и завтраком Пемулиса. Ну и, понятно,
запашок. Шахту все равно. Он слегка поглаживает висок Пемулиса, как когда-то в Филли его
самого, больного, гладила мама.
На уровне глаз в брезенте встречаются пластиковые окошки – бойницы, дающие обзор
на корты из холодного закулисного прохода. Шахту видно, как Джон Уэйн идет к стойке
сетки и переворачивают свою карточку, меняясь с оппонентом сторонами. Меняться
сторонами после каждого нечетного гейма приходится даже на крытых кортах. Никто не
знает, почему именно нечетного. На каждом корте ПВТА к стойке сетки приварена другая
стойка, с двойным набором как бы перекидных карточек с большими красными цифрами от
1 до 7; в игре без арбитра полагается самому переворачивать карточку при каждой смене
сторон, чтобы с галереи было проще следить за счетом сета. Многие юниоры ленятся
переворачивать карточки. Уэйн в ведении счета всегда автоматичен и скрупулезен. Отец
Уэйна – асбестовый шахтер, который в свои сорок три намного старше всех в своей смене;
сейчас он носит трехслойные маски и держится изо всех сил, пока Джон Уэйн не начнет
зашибать серьезные $ и не вытащит его из шахты. Он не видел, как играет его старший, с тех
пор, как в прошлом году Джона Уэйна лишили квебекского и канадского гражданства.
Карточка Уэйна на «5»; его оппоненту переворачивать еще не довелось. Уэйн при смене
сторон даже никогда не присаживается на свои законные 60 секунд. Когда он проходит мимо
стойки, его оппонент, в голубой рубашке с широким воротником и надписями «Уилсон» и
«ПВТА» на рукавах, говорит что-то неагрессивное. Уэйн никак не реагирует. Просто идет к
задней линии – дальней от брезентового окошка Шахта – и подкидывает мяч на сетчатом
лице палки, пока порт-вашингтонец отсиживается на брезентовом режиссерском стуле и
стирает полотенцем пот с рук (обе вполне себе среднего размера), и бросает взгляды на
галерею за стеклянной панелью. Что в Уэйне главное – он деловой парень. Его лицо на корте
– безучастно жесткое, с гипертоническим выражением шизофреников или дзен-адептов. Как
правило, он все время смотрит перед собой. Спокоен настолько, насколько это возможно.
Его эмоции выражаются в скорости. Интеллект как стратегический фокус. Его игра, как и
поведение в целом, кажутся Шахту не столько мертвыми, сколько неживыми. Ест и учится
Уэйн в одиночку. Иногда его видят с двумя-тремя экспатами-канашками из ЭТА, но когда
они вместе, от них веет угрюмостью. Шахт не знает, что Уэйн думает о США или статусе
своего гражданства. Ему кажется, что Уэйну кажется, это не так уж и важно: ему на роду
написано попасть в Шоу; он станет деловым шоуменом спорта, гражданином мира, вечно
неживым, ходячей рекламой сока или мази для растирания.
В Пемулисе уже ничего не осталось, он содрогается в сухих спазмах над ведром, его
палки «Данлоп» с натуральными струнами в чехлах и экипировка свалены в шаге от Шахта.
На кортах дожидаются только их.
Шахт играет 3-м в одиночном разряде 18-летних команды Б, Пемулис – б-м. Они
заметно запаздывают. Их оппоненты уже на задних линиях кортов 9 и 12, ждут, когда те
выйдут и разогреются, нервничают, разминаются так, как когда ты уже размялся и готов,
198
с обратным вращением с одноручного хвата в ответку, при ударе колени всякий раз странно
подгибаются, а в поступи полно танцевальных завитушек – не человек, а комок нервов. Если
бьешь так же сильно, как Шахт, нервного фаната подкруток можно более-менее слопать на
обед, да и Пемулис оказался прав: бэкхенд парня всегда резаный и шлет мяч низко. Шахт
оглядывается на пемулисовского – крикуна с угрюмым профилем и костлявым видом
недавнего пубертатного периода. Пемулис странно оптимистичен и уверен в себе, после
пары минут возни с бутылками воды, где полоскал полость рта и все такое. Наверно,
Пемулис победит, вопреки себе. Шахт думает, что надо бы отловить одного из
двенадцатилетних, над которыми он шефствует, и отправить в проход незаметно опустошить
ведро Пемулиса, пока никто из покидающих корт не заметил. Любые признаки нервной
слабости отмечаются и протоколируются, в ЭТА, а Шахт уже обратил внимание на сильный
эмоциональный интерес Пемулиса в участии на Пригласительном «Вотабургере» на День
благодарения. Ему показалось, что то, как Марио шастал в холодном проходе, почесывая в
большом затылке из-за технических проблем с освещением, было довольно забавно. На
«Вотабургере» не будет ни Легких, ни брезента, ни сумрачных туннелей: тусонский турнир
уличный, а в Тусоне под 40 °C даже в ноябре, и солнце там при смэшах и подачах –
подлинный ретинальный дане макабр.
Хотя Шахт, как и все, каждый квартал покупает мочу, Пемулису кажется, что Шахт
употребляет химию так же, как те взрослые, которые иногда забывают допить коктейли,
употребляют алкоголь: чтобы сделать напряженную, но преимущественно нормальную
внутреннюю жизнь по-интересному другой, но не более, без компонента какого-то
облегчения; что-то вроде туризма; и Шахту даже незачем волноваться из-за бесконечных
тренировок, как Инку или Стайсу, ему не становится плохо из-за физического стресса от
постоянных дринов, как Трельчу, он не страдает от плохо скрываемых психологических
побочных эффектов, как Инк, Сбит или сам Пемулис. От того, как Пемулис, Трельч, Сбит и
Аксфорд употребляют вещества, восстанавливаются после употребления, от их жаргонного
арго для общения о различных веществах у Шахта мурашки по коже, ну, чуточку, хотя с тех
пор, как перелом колена переродил его в шестнадцать лет, он приучился жить своей
внутренней жизнью и не лезть в чужие. Как и многие очень крупные люди, он рано свыкся с
мыслью, что место в мире занимает очень маленькое, а его воздействие на окружающих – и
того меньше, и это главная причина, почему он иногда забывает доупотребить свою порцию
какого-либо вещества: ему становится достаточно интересно и то, как он уже начинает себя
чувствовать. Он из тех, кому не надо много, не говоря о куда большем.
Шахт и его оппонент разогреваются на ударах с отскока с текучей экономией в
движениях, отработанной за многие годы разогревов на ударах с отскока. Они обмениваются
ударами с лета у сетки, потом пристреливаются парой свечей, которые расслабленно и легко
отбивают над головой, медленно разгоняясь с половинной скорости до трех четвертей. По
ощущениям, колено преимущественно в порядке, гнется. «Медленные» композиты кортов в
помещениях не приветствуют жесткую плоскую игру Шахта, зато дружелюбны к колену,
которое после пары дней на цементе разносит чуть ли не до размеров волейбольного мяча.
Здесь, на 9-м, играя наедине, далеко от окна галереи, Шахт просто счастлив.
В больших закрытых клубах есть такое укрепляющее ощущение гулкого пространства,
какого никогда не бывает на улице, особенно на холоде, когда мячи жесткие и угрюмые, и
отлетают от плоскости ракетки со звоном без эха. Здесь же все трещит и бухает – вскрики,
визг кроссов, бухающие попадания и мат разносятся по-над бело-зеленой поверхностью и
отдаются эхом от каждого брезента. Скоро они все перейдут в помещение на зиму. Штитт
сдастся и разрешит надуть Легкое над шестнадцатью Центральными кортами ЭТА; день
надува – как субботник; веселый и объединяющий, и все вместе снимут центральные
ограждения и ночные прожекторы и развинтят стойки на секции, сложат и унесут, а потом в
фургонах приедут ребята из «ТесТар» и ATHSCME, с сигаретами в зубах щурясь с усталым
профессионализмом на полные тубусы синих чертежей, и прилетит один, а то и два
вертолета ATHSCME со стропами и крюками для купола и обтекателя Легкого; и Штитт, и
202
приходится прикрывать один глаз, лишь бы видеть только одну дорогу, и без протестов
смиряется с перспективой ежеквартально покупать по розничной цене мочу, и слова не
скажет о деградации Хэла в плане веществ от случайного туриста до одержимого жителя
подземелий, о визитах в насосную и «Визине», хотя про себя Шахт уверен, что
необъяснимое, но заметное подспорье подземной одержимости в кипучем рейтинговом
расцвете Хэла должно быть чем-то временным, что конверт со счетом по психической
кредитке уже на подходе к почтовому ящику Хэла, где-то, скоро, и ему заранее грустно из-за
того, что рано или поздно это все аукнется. Хотя явно не на госах. Хэл порвет госы, а Шахт
наверняка будет среди тех, кто поборется за место на экзамене по шуйцу от него, и сам это
признает первым. На 2-м Хэл делает вторую кик-подачу с левой в правый квадрат с таким
топ-спином, что мяч едва не перепрыгивает через голову 2-го порт-вашингтонца. На
Шоу-кортах 1 и 2, очевидно, в разгаре избиение младенцев. Доктор Тэвис теперь не
угомонится. На галерее Уэйну и Инканденце уже даже почти не аплодируют; в какой-то
момент начинает казаться, что это все равно что римляне аплодировали бы львам. Все
тренеры, персонал, родители ПВТА и гости в галерее над головой – в теннисных костюмах,
высоких белых носках и заправленных рубашках, как у людей, которые сами играют
нечасто. Шахт и его парень начинают игру.
Наставник Пэт Монтесян и Дона Гейтли в АА любит напоминать Гейтли, что новый
жилец Джоффри Дэй может оказаться для него, Гейтли, как сотрудника Эннет-Хауса
бесценным учителем терпения и терпимости.
– И вот итог – в сорок шесть лет я пришел сюда учиться жить по клише, – вот что
говорит Дэй Шарлотте Трит сразу после того, как Рэнди Ленц спросил – опять, – сколько
времени, в 08:25. – Отдать всю волю и жизнь на поруки клише. «Один день за раз». «Тише
едешь, дальше будешь». «Решай проблемы по мере поступления». «Смелость – это страх,
который распрощался с жизнью». «Проси о помощи». «Да будет не моя воля, но Твоя». «Без
труда не вытянешь и рыбку из пруда». «Расти или уйди». «Возвращайся еще».
Бедная старая Шарлотта Трит, которая чопорно вышивает рядом с Дэем на старом
виниловом диване, только что привезенном из «Гудвила», поджимает губки.
– Помолись, чтобы тебе даровали хоть капельку благодарности.
– О нет, но суть же как раз в том, что мне уже повезло обрести благодарность, – Дэй
забрасывает одну ногу на другую так, что его тщедушное изнеженное тельце наклоняется к
ней. – За что, поверь мне, я также благодарен. Я пестую благодарность. Это входит в систему
клише, согласно которой я теперь живу. «Благодарным быть старайся не забыть».
«Алкаш благодарный не станет пить». Я знаю, что на самом деле клише звучит как
«Сердце благодарное не станет пить», но так как внутренние органы на самом деле не
употребляют алкоголь, а у меня еще хватает силы воли, чтобы жить по старым добрым
клише, а не окончательно скатиться к нон секвитур, я беру на себя смелость легкой
поправки, – все это с совершенно наглым и невинным видом. – Разумеется, поправки
благодарной.
Шарлотта Трит оглядывается на Гейтли в поисках поддержки или вмешательства как
сотрудника и блюстителя догм. Несчастная дурочка до сих пор как потерянная. Да и все тут
потерянные, до сих пор. Гейтли напоминает себе, что он тоже, скорее всего, по большому
счету потерянный, до сих пор, даже после стольких сотен дней. «Я не знал, что я не знал» –
очередной слоган, который какое-то время кажется таким поверхностным, а потом вдруг
резко становится глубоким, как бывает в водах обитания омаров у Северного побережья.
Ерзая во время утренних медитаций, Гейтли всегда старается себе напомнить, что для того
Эннет-Хаус и предназначен: купить этим несчастным долбанашкам время, тонкую дольку
времени для воздержания, пока они не ощутят всю истину и глубину – почти волшебство –
под мелкой поверхностью того, что пытаются сделать.
– Пестую я ее истово. По вечерам делаю упражнения на благодарность. Можно сказать,
благодарные отжимания. Спросите Рэнди, он подтвердит, что я делаю их как по часам.
204
Усердно. Прилежно.
– Ну, это просто правда, – шмыгает Трит, – про благодарность-то.
Все, кроме Гейтли, который лежит на другом, старом диване напротив этих двоих,
игнорируют разговор и смотрят старый картридж «Интер-Лейса», у которого проблемы с
трекингом – глючные полосы отъедают низ и верх экрана. Дэй все никак не уймется. Пэт М.
просит свежеиспеченных сотрудников видеть в тех жильцах, которых хочется забить
насмерть, ценных учителей терпения, терпимости, самодисциплины, сдерживания.
Дэй все никак не уймется.
– Одно из упражнений – быть благодарным за то, что жизнь теперь намного проще.
Раньше я иногда думал. Думал длинными сложносочиненными предложениями с
придаточными, а порою и залетным многосложным словцом. Теперь же я обнаружил, что это
излишество. Отныне я живу по диктату макраме, которые заказывают по рекламкам на
последних страницах старого «Ридерс Дайджеста» или «Сатедей ивнинг пост». «Тише
едешь, дальше будешь». «Не забывай не забывать». «Кабы не милость Божья» с большой
буквы «Б». «Переверни страницу». Четко, круто сварено. Односложно. Старая добрая
мудрость Нормана Роквелла – Пола Харви 77 . Я вытягиваю перед собой руки, бреду и
перечисляю клише. Монотонно. Интонация ни к чему. Может, это тоже? Может, это
достойно войти в сборник замечательных клише? «Интонация ни к чему»? Нет, пожалуй,
слишком многосложно.
– Как же все это задолбало, – говорит Рэнди Ленц.
Бедная старая Шарлотта Трит, уже девять недель чистая, напускает все больше и
больше чопорности. Снова оглядывается на Гейтли, который лежит на спине на совсем
другой софе в гостиной, задрав одну кроссовку на квадратный протертый мягкий
подлокотник, почти закрыв глаза. Только сотрудникам Хауса разрешено валяться на
диванах.
– Отрицание, – наконец находится Шарлотта, – лишь приносит страдание.
– А мож, оба возьмете и вот на хер заткнетесь? – говорит Эмиль Минти.
Джоффри (не Джофф – Джоффри) Дэй в Эннет-Хаусе уже седьмой день. Он прибыл из
печально известной клиники Димок в Роксбери, где был единственным белым, а это, готов
спорить Гейтли, должно было расширить его горизонты. Лицо у Дэя скуксившееся, пустое,
смазанное и плоское – нужно немало усилий, чтобы смотреть на него без неприязни, – а
глаза как раз начали оттаивать от моргающего ступора раннего этапа трезвости. Дэй –
новичок и конченый человек. Приверженец Кваалюда под красненькое, который однажды в
конце октября все-таки уснул за рулем «Сааба» и въехал в витрину малденского спортивного
магазина, а затем вышел и продолжал свой нетрезвый путь, пока его не взяли прибывшие
Органы. Который преподавал какую-то бредятину вроде социальной историчности или
исторической социальности в какой-то гимназии на Экспрессвей в Медфорде, а на приемке
сказал, что также является кормчим «Ежеквартального Академического журнала». Слово в
слово, рассказывала управдом: «кормчий» и «Академический». На приеме также
выяснилось, что Дэй не помнит большую часть последних лет и что лампочка у него на
чердаке до сих пор искрит. Детоксикация в Димоке, где бюджета едва хватает на Либриум в
случае белой горячки, должно быть, выдалась особенно жуткой, потому что Джоффри Дэй
заявляет, что ее вовсе не было: теперь его история – что якобы в один ясный денек он сам
пешочком прогулялся в Эннет-Хаус из дому в 10 км отсюда в Малдене и нашел это место
настолько вопительно уморительным, чтобы так сразу уходить. Образованные новички, если
верить Эухенио М., – хуже всех. Они живут в своей голове и своей головой, а там-то Болезнь
и раскидывает лагерь[90]. Дэй носит чинос неопределенного оттенка, коричневые носки с
черными туфлями и рубашки, которые Пэт Монтесян в приемке записала как
особого грабительского селективного внимания и каким оно может быть опасным, потому
что как узнать: ты экранируешь внешний мир или Паук? Эухенио звал Болезнь Пауком и
рассуждал в категориях «кормить Паука» / «держать Паука в черном теле», и так далее и
тому подобное. Эухенио М. вызвал Гейтли в офис управдома и спросил: а что, если
экранирование Дона «кормит старого Паука», и как насчет экспериментального
разэкранирования на какое-то время? Гейтли ответил, что постарается изо всех сил, вышел и
попробовал смотреть игру «Кельтикс» по спонтанке, пока рядом два жильца-трубочиста из
Фенуэя завели разговор о том, как какому-то третьему пидору пришлось пойти на операцию
и извлечь из пердака скелет какого-то, блять, грызуна[91]